Выбрать шрифт:
Истекший год принес годовщину знаменательную: молитвенно поминали мы блаженную кончину Императора Николая I. Сто лет истекло от великого рубежа не просто двух царствований, но двух эпох, внутренне антагонистических. Как высвобождение из тяжкой неволи, как выход из темницы на свежий воздух переживали «передовые» люди русского общества уход в лучший мiр Государя, моральный облик которого и для них был безупречен. А куда влек Россию «свежий воздух», веяние которого несло новое царствование, показало другое событие, на две равные половины рассекшее минувший век: вырванный у Государя Императора Николая II Манифест 17 октября. С еще большей восторженностью был приветствован он «передовыми людьми», как безповоротное уже и окончательное смещение ценностей в новом плане жизни - каком точно, того вразумительно никто и выразить бы не смог, но который одними лишь розовыми тонами был расцвечиваем в своем отталкивании от прошлого.
Когда мы в обоих случаях говорим о «передовых» людях, не вкладываем мы в это обозначение иронически-охулительный смысл. То, действительно, были ведущие круги русского образованного общества, и интеллектуальными, и моральными качествами блещущие. И могли верить они от всего сердца, что и сами идут и своих последователей ведут к высшему благу, в свете которого мрачной «реакцией» должно быть воспринимаемо все, стремящееся, если не остановить это поступательное движение, то хотя бы замедлить и затормозить его. И только пред лицом грандиозной катастрофы, упразднившей само имя Россия, встал пред русским народом вопрос о расценке всего, чем десятилетиями насыщалось его сознание - по-новому, по-иному. Ведь ничтожное меньшинство «приняло» октябрьскую революцию, которая возникла из того «передового», чем жила образованная Россия. Но ужас был в том, что ничтожное же меньшинство и отвергло ее. Растерялась Россия. Безвольно и безпомощно претерпевала она злое насилие над нею совершаемое. Не всегда намеренно попускала она ему овладевать собою; даже и оружие против него поднимала; даже и успехов в борьбе достигала серьезных, чуть не окончательных. Но неизменно сдавала она в решительный момент, не находя ни воителей для последнего удара, ни той стихийной волны народного сочувствия, которая, восполняя упадающую энергию бойцов, подняла бы их на свой хребет, изнемогающих - победителями.
И вот мы стоим перед задачей: осмыслить свершившееся.
Эпоха Великих реформ! Она и по сей час вызывает в русском образованном человеке трепет восторженности. Не будем умалять ее достижений, но учтем природу пафоса, ее питавшего. Находился ли он в согласии с духом Церкви? Поучительно остановиться на отношении к духу Реформ митрополита Филарета Московского. Он не уклонился от того, чтобы дать окончательную редакцию Манифесту 19 февраля, но как далек он от преувеличенных восторгов по поводу его и от обличительного подхода к т. н. «крепостному праву». «У нас не было рабства, - говорил он, - в полном значении этого слова: была зависимость части народа от частных владельцев». Телесные наказания? «Богодухновенные писатели защищают личность созданного по образу Божию не от телесного наказания, а от порока и его последствий. «Ты биеши его жезлом, душу же его избавиши от смерти» (Пр. 18, 14)», - так говорил он в разрез с распространенным отталкиванием от телесных наказаний, как от чего-то «деградирующего» и принципиально недопустимого для христианской общественности. Суд присяжных? Скорбно склонялась голова престарелого Святителя, когда внимать ему приходилось страстным превозношениям этого института, обезпечивающего, якобы, торжество справедливости: вставала пред его духовным взором толпа, кричавшая: «Распни, распни Его, кровь Его на нас и на детях наших...» Преклонение пред народом, якобы носителем правды? «С некоторого времени, - говорил митрополит, - в области русского слова распространяется род безначалия, невнимания к принятым прежде правилам - под видом народности и общепринятости развивается направление не к народности чистой, благородной, правильной, но к простонародности смешанной, низкой, безправильной...» Старец Макарий Оптинский - тот даже к распространению грамотности относился с опаской! «Ну, хорошо, научатся грамоте: а что будут читать? Повыпустят книг: Смех и Пустозвон и подобных. Какое они могут иметь влияние на нравственность? Что будет тогда - увидим, да будет воля Господня на всех!» «Сердце обливается кровью, - писал он же однажды по поводу успехов «просвещения», - при рассуждении вашем о нашем любезном отечестве, России, нашей матушке: куда она мчится, чего ищет, чего ожидает? Просвещение возвышается, но мнимое, оно обманывает себя в своей надежде: юное поколение питается не млеком учения святой нашей Православной Церкви, а каким-то иноземным, мутным, ядовитым заражается духом; и долго ли это продолжится? Конечно, в судьбах Промысла Божия написано то, чему должно быть, но от нас сокрыто по неизреченной Его премудрости. А, кажется, нарастает то время по предречению отеческому: «спасаяй да спасет свою душу».
Двойственное отношение к величественному преобразованию России под знаком просвещения с необыкновенной яркостью проявилось в проповедях талантливейшего епископа Иоанна Смоленского (Соколова). На Новый год, 1859 г., он восторженно восклицал: «Прииде час, прииде час России. Она стремится к возрождению... Прииде час. Может ли не сочувствовать этому времени Церковь? О, Церковь должна и готова тысячу раз повторить удар этого часа во все колокола, чтобы огласить все концы и углы России, чтобы пробудить все чувства русской души и во имя христианской истины и любви призвать всех сынов отечества к участию и содействию в общем, великом деле возрождения». Для самой Церкви готов был видеть знаменитый церковный вития зарю новой жизни: «Сама Церковь в собственных недрах страдает скорбями рождения, чувствуя слишком сильную потребность дать новую жизнь своим чадам духовным». Но тут же отмечает еп. Иоанн и опасность переходного времени: «Если ты верно не сознаешь, в чем именно зло, из которого ты должен возродиться, и где добро, в котором ты должен обновиться...: твое заблуждение страшно. Под внешним видом возрождения... ты можешь войти в ложную жизнь». Зовет Архипастырь новые силы, входящие в жизнь, к сближению с Церковью: «Не обращайся от нас с недоверием и горестью, мы не враждебные духи, мы слуги Вышнего, обязанные говорить тебе правду, внушать добро и помогать твоему нравственному преуспеянию...»
Эта обязанность скоро вынуждает епископа Иоанна иным тоном заговорить: восторг сменяется скорбью, пророческим обличением. «О, как тяжек долг служителей Бога, - взывает он... - Зачем правда делается в устах наших таким жестоким оружием? Зачем слово наше делается в устах наших только словом нещадного обличения, жестокого укора и неумолимого суда?.. Такова правда... И с какой трудностью в душе несет служитель Бога слово судное к народу и сколько раз с замиранием сердца в раздумье он готов остановиться и, едва открывая уста, хотел закрыть их! Но внутренний огонь воспламеняет дух: вышний голос взывает «иди и говори» (Иер. 1, 17; 2, 7) - и мы должны забывать о себе, идти и говорить».
«Иди и говори!» А есть ли кому слушать? У того же епископа Иоанна находим пламенную проповедь, в которой он, свидетельствуя о близости к Церкви церковного народа, простого, сетует об отчужденности от Церкви представителей просвещенного общества - об их церковной некультурности. Поскольку интересуется Церковью общество, оно, вовлекая в себя и поддающееся «просвещению» духовенство, свободно уже подходит к Церкви, с готовностью «обновлять» и ее. Модернизм имеет корни далекие. По этому признаку наблюдаем мы расслоение в недрах самой Церкви. Остается святая нетронутая «целина», в образе церковного народа и органически связанных с ним пастырей, архипастырей, подвижников-монахов. Но рождается и крепнет «просвещенное» новым духом духовенство всех рангов. У него слагается общий язык с «просвещенным» русским обществом...
Этот «общий язык» получил наглядное и широковещательное выражение уже в следующую эпоху, после встряски 1905-1906 гг., когда со стороны русского общества возникла новая живая тяга к Церкви, захватившая ведущие верхи его. Сближение передового общества с Церковью своим органом имело пресловутые религиозно-философские собрания, привлекавшие как духовно активных людей светского просвещения, так и высоко квалифицированное духовенство. Чтобы понять, с чем шел навстречу Церкви русский интеллигент в его «духовной жажде», обратимся к В. В. Розанову, деятельному члену этих собраний и гениальному выразителю современных ему веяний.
«Я много лет каждое воскресенье бывал в церкви. Бываю здесь в Петербурге, бывал в Москве. Бывал в провинции. Мало где чиновник, судья, моряк, генерал, журналист, доктор, общественный деятель стоит среди народа и молится усердно. В большинстве - одни простолюдины. Простолюдины и еще в самом небольшом числе образованные женщины. Это гораздо более жутко, чем книги Штрауса и Ренана... Задавая себе вопрос о Церкви - я нахожу догматы ее, нахожу ее службу и обряды. Но я раскрываю катехизис Филарета и, прочитав в нем: «Церковь есть общество верующих, соединенных единством догматов и тайн», - оглядываюсь кругом и спрашиваю: «Ну, а где же, однако, это самое общество?» Закваска для теста есть: это - учение Христово, догматы. Таинства; есть и хлебопекарь - духовная иерархия; но нет муки - и нельзя замесить теста и испечь хлеб. Мука - это верующие, как общество, организованное около Церкви. Нам, интеллигенции, предлагается «мириться» с Церковью, пойти «в Церковь». Ну, вот я - интеллигент. Я не знаю, с кем мириться мне и куда мне пойти, потому что по Филаретову определению Церковь... ее как будто нет... Прихода нет... Мы странствуем от храма к храму и заходим в храм, а, пожалуй, и не заходим в него... как на почту отдать письмо. Так странствуют бедуины в пустыне, подходят к колодезю, когда хочется пить, а не хочется - проходят мимо. Но храм есть душевное, и я также не могу иметь «вообще там где-то» храм, как не могу иметь «вообще там где-то» постель, обед, жену и комнату. Это странствование христиан без прикрепления к ним храма и вызвало то, что, в конце концов, храмы очутились на одном берегу мiровой реки и довольно пусты, а народ очутился на другом берегу той же реки, и уж не взыщите, если не идет в храм, в который его не позвали или, пожалуй, и зовут, даже очень зовут, но в качестве гостя-посетителя. «Нет религиозной жизни», - жалуются... Да вглядитесь: религиозная-то жизнь в обществе есть, и даже горячая, но стала личной, внутренней, комнатной, а не храмовой, потому что в храме, как и всяком не моем месте, я чувствую себя чуждым, ненужным. «Гостю» и положение гостя, и психология гостя: шапку взял и вышел... Церковь теперь в смысле организованного общества верующих ограничивается старостою, клиром и консисторией. Но взыскивает ли, что я, мiрянин, не чувствую себя и не веду себя, как староста, или клирик, или член консистории, а как любитель литературы, лекций, театра, где я не гость, а делатель, творец, критик и немного и косвенно даже и власть. Свое дело любишь. Свое творение любишь. В Церкви я не творю - и - холоден к ней».
Вывод прост и категоричен: отдайте храм мipy, и жизнь в нем закипит. «Храм - чужое место и чужое дело; дело клириков и какой-то там запутанной администрации, где я... помолился, как опустил письмо на почте или взял в булочной булку. Но не буду я засиживаться в булочной или на почте, и если уж храм повернут ко мне так официально, то пусть уж не взыщут, что и я не держу его за пазушкой. Я ему не тепел, и он мне не тепел. Но, слава Богу, мы говорим об том, и кажется оттого, что не только мipy холодно (что всегда и уж века было), но и сам храм почувствовал, что ему тоже холодно, что он сам выстужен... заледенел. Великие признаки. Великое сознание». «Спросят, - продолжает Розанов, - чего же вы хотите? Святости на месте святом - самая простая вещь... Бог есть в интеллигенции и крепко есть. Только Он у меня не на языке, а в делах. Время атеистической интеллигенции минуло... Как только клир разорвет с замкнутостью, он станет не для одних только «простолюдинов», но и для интеллигенции «нашим» клиром, близким и родным нашим духовенством, и мы не только не отнимем, а еще и прибавим ему богатства и власти, ибо почувствуем, что власть эта уже не против нас, а наша же и с нами, и богатство это тоже не от нас взято, а как бы к нам прибавилось. Примирение интеллигенции и духовенства слишком возможно, но только после некоторого мiрового «Помилуй мя, Боже...»
Восприятие Церкви, как чего-то хилого и безпомощного, что требует «обновления» извне, было настолько широко распространено, что нашло себе ярчайшее выражение в официальном документе высокоавторитетном: в записке Председателя Совета Министров С. Ю. Витте «О современном положении Православной Церкви». Записка эта была вызвана осознанной правительством необходимостью, насаждая веротерпимость, подумать и о Церкви господствующей. Приведем начальный лишь ее отрывок, озаглавленный достаточно выразительно: «Современный упадок церковной жизни и его причины»:
«И духовная, и светская печать одинаково отмечают общую вялость внутренней церковной жизни: отчуждение прихода и особенно образованных слоев общества от своих духовных руководителей, отсутствие живого проповеднического слова; общую слабость пастырской деятельности духовенства, ограничивающегося в большинстве случаев только богослужением и требоисправлением; полный упадок церковной приходской общины с ее просветительными и благотворительными учреждениями; сухость и формальность епархиального «консисторского» делопроизводства и узко бюрократический характер деятельности группирующихся около Синода учреждений. Еще от Достоевского мы услышали впервые грозное слово: «Русская Церковь в параличе»; тогда оно не встретило серьезного возражения. Причину упадка церковной жизни и Достоевский, и его многочисленные позднейшие единомышленники указывают в некоторых особенностях совершенной Петром Великим реформы церковного управления и в том укладе местной жизни, который стал развиваться с этого времени. С начала XVIII века в церковной жизни стало ослабевать, а затем и совсем исчезло соборное начало; это, прежде всего, и вызвало застой церковной жизни».
Обстоятельная записка останавливается резко критически на всех сторонах церковной жизни. Вывод: насилие государства над Церковью истощило до последней степени церковную почву. Должен быть созван Поместный собор, с участием мiрян. «Двести лет мы не слыхали голоса Русской Церкви, не пора ли, наконец, прислушаться к нему, не пора ли узнать, что скажет она о современном укладе церковной жизни, получившем место помимо ее воли и вопреки завещанным ей традициям священной старины».
Приведенные иллюстрации дают представление достаточно наглядное об обновленческом духе эпохи 1905 года. Еписпоп Иоанн Смоленский несколькими десятилетиями раньше опасался очной ставки церковного народа с такой общественностью, подобным духом проникнутой. Он предостерегал уклоняющихся от истовой церковности, предрекая возможность вспышки стихийного народного гнева. В цельности и сохранности церковного народа был и в эпоху позднейшую уверен архиепископ Антоний (Храповицкий). Одним из его напутствий молодым пастырям, на которых он имел такое сильное и благотворное влияние, был совет восполнять свою слабую церковную культуру общением теснейшим с церковным народом, тем как бы противоядие обретая против того многого, что, будучи приобретено в школе и в обществе, уводило от истового Православия. Но влияние тлетворное проникло и в массы. Сборник посланий и поучений архиеп. Антония, как первоиерарха Волынского, на протяжении немногих лет, предшествующих Великой войне, дают потрясающую картину решительного изменения перспективы: пред фактом утраты церковного народа видит, в конечном итоге, себя и своих пастырей Владыка.
Став во главе Волыни в 1902 г. архиепископ Антоний обратился к духовенству с замечательным окружным посланием. Поводом к нему были крестьянские безпорядки, возникшие в восточной Малороссии, которые показали, что священники даже и не знали о начинавшихся по их приходам бурных волнениях. «Такое небывалое ослабление нравственной связи между пастырями и пасомыми едва ли не печальнее, чем самые недавние события крестьянских безпорядков», - писал Владыка. Он обращается к причинам этого явления: они лежат в уходе священников от церковного быта, и это вызвано не только схоластикой школы, но и приманками культурной жизни, которые отвлекают их от устава, от келейного молитвенного правила, от постов и даже от чтения Св. Писания и знакомства с христианским учительством и христианским подвижничеством. А современная сельская жизнь уже не понуждает к сближению пастыря с народом, и это требует теперь от него смолоду подвига добровольного, во имя возрождения Святой Руси, с отказом от «буржуазного быта», картинку которого тут же рисует Владыка: «Случилось мне видеть однажды одного весьма пожилого священника, смолоду державшегося мiрского духа, но изменившегося в старости и затем горячо посвятившего себя интересам миссионерского дела. В Великом Посту вечером он сидел пред тарелкой с постной безрыбной пищей; рядом с ним сидел с папиросой во рту над куском жареного мяса сын его студент-медик и вел грязный разговор с братом-офицером. Из соседней комнаты доносились звуки веселой музыки под руками дочери священника, актрисы-любительницы, и двое младших детей его подростков упражнялись в танцах, а бедный старик опустил голову в тарелку, и горькая, но поздняя слеза падала на не начатую пищу; среди своей семьи он чувствовал себя, как Лот в Содоме. Едва ли многим разнится от жизни этого несчастного священника не только старость, но и пожилые годы всех батюшек, - заключил Владыка, - установившихся на ложном церковном строе жизни. Даже в тех редких случаях, когда внешнее благоустройство жизни достигается ими, когда они не впадают в какие-либо беды, праведно ими заслуженные». Владыка ободряет тех, кто может почувствовать себя при всем их уважении к духовной жизни народа неспособными быть его руководителями. Он советует бодро становиться на путь следования истинной церковной жизни, начиная с истового выполнения церковного устава. «Тогда ты изменишь обычное у молодого духовенства полулютеранское-полукатолическое отношение к Православной службе: ты устыдишься своего прежнего высокомерного отношения к богослужебной дисциплине, к уставным поклонам, постам и стояниям; тебе чуждым станет стремление наполнять службу новейшими произвольными эффектами, безобразной итальянской музыкой, всегда соединенной с опущением важнейших песнопений праздника и доводящей содержание наших служб до степени того однообразия и безличия, которое они приобрели у лютеран, папистов и униатов...» И обнадеживает Владыка: «Ты с удивлением увидишь, как быстро возрастет усердие народа...»
Следом выпускает Владыка второе окружное послание, посвященное школе. Он горячо протестует против перехода школы в руки светских властей - нередко совершающееся по соглашению с самими священниками, которые, освобождаясь от ответственности по ведению школы, сходят на положение платных законоучителей. «Истинно народная русская школа должна быть отраслью жизни церковной, должна научить крестьянского ребенка, прежде всего, тому, чтобы ясно понимал, что поют и читают в церкви, и самому участвовать в пении и чтении церковном. А ведь это - целое богословское и нравственное образование, это сознательное усвоение Св. Библии, ясное усвоение Закона Божия, то единое на потребу, что делает рыбаков - сильнейшими языческих риторов. Небезполезна школа морская, но для усовершения христианина в церкви она дает очень мало. У ребенка, воспитанного в мiрской школе остается раздвоение между Законом Божиим школьным, господским, и Законом Божиим церковным, храмовым. Там по-русски, по-кацапски нечто: то слащавое, то сухо-законническое, а здесь славянское, как бы с неба сходящее, нечеловеческое. Язык школьника отучается от церковно-славянской речи, от речитативного чтения; он разучивается правильно - по-мужицки креститься, забывает о постах, ничего не слышит о подвигах святых Угодников, что рассказывает ему бабушка, ни о Киевских пещерах, ни о Почаевской Лавре. Когда старшие говорят об этом, он старается припомнить свои уроки, берется за учебник с картинками, но там находит только портреты Пушкина, Памятник тысячелетия, да иллюстрации к басням Крылова».
Но вот пронесся вихрь революционный. Могучими, пламенными обращениями к пастве поднимает Владыка дух сопротивления заразе мятежа. Пастырей он опять зовет к сближению с духом народным, рассматривая это, как первое условие успешного сопротивления нигилистам. Вторым условием он считает заботу о том, чтобы раскрывать пастве глаза на те сокровища добра и разума, которые лежат в основе его патриархального быта. Тут же дает он сам изображение всей глубины ведения христианского, которое заключается в простоте крестьянского православного быта. «Лишь бы сохранить нам хотя бы в лучших сынах народа неповрежденной веру Православную, а она уже сама постоит за себя...»
Но уже и другие ноты звучат в посланиях Владыки. Он грозно предостерегает против разобщения паствы с пастырями, но, вместе с тем, все отчетливее постигает, что уходит паства. Не в том одном дело, чтобы пастырю напитаться Хлебом Небесным, который составляет духовную пищу сохранившегося в своей цельности церковного народа, и сделать достойными его вождями на пути борьбы с соблазнами века сего. Беда в том, что выдыхается святое содержание из самой жизни народной. Покушение на школу особенно пугает Владыку. «30 лет тому назад Русь не так нуждалась в ней, как теперь: тогда еще были тверды семейные и церковно-общественные начала крестьянского быта, силен был еще непосредственно авторитет священного сана, и школа шестидесятников-нигилистов не в силах была развратить народ. Теперь все помянутые основы поколеблены, школа поддерживает их по мере сил, а если ее снова удалят от воздействия церковных начал, а потом обратят в учреждение противоцерковное - тогда ждите, что возникающие там и здесь крестьянские бунты против пастыря сделаются явлением повсеместным, и если не всем вам, то, наверное, тем из вас, кому суждено еще прожить лет 30, придется, как преп. Сергию на старости лет уходить, бежать от своей духовной' семьи... а она не пойдет за вами с раскаянием, как пошла братия за Преподобным, но вам с семействами предстоит скитаться и нищенствовать среди озверелого народа. Не вы одни будете изгнанниками: изгнан будет с вами и Христос из жизни Его лучшего достояния Святой Руси; но тем горестнее будет это время». И уже иная картина встает пред пророческим взором Владыки - не единения священника с паствой, а решительного разобщения с нею, либо ушедшей от Церкви, либо в своей неприспособленности к борьбе становящейся жертвой агитаторов. «Итак, отцы и братие, мы одиноки... Слава Богу, если это так! Слава Богу, если вы терпите вражду от мiра... Ненависть мipa нас не унижает, но возвышает: она возводит нас к чести св. Апостолов; она удостоверяет нас в том, что слово наше, подтвержденное гонением от мipa, уже не останется тщетным, но будет соблюдаться избранными среди наших скорбей...»
То, что предрекал Авва Антоний, произошло скорее, чем он думал и в форме такого катастрофического образа, который, конечно, он и в мыслях не мог иметь. Но, если, мыслью уходя в прошлое, устанавливаем мы, что воображение даже самых проницательных работников Святой Руси не могло представить себе внезапное падение России, то не надо и сейчас возлагать слишком больших заданий на воображение, поскольку думаем мы о будущем, как сознательные работники Святой Руси. В чем долг, в чем задача русского православного человека, готового воспринять урок того, что открывает нам в свете церковного сознания минувший век? Только так и будем подходить мы к уразумению нашего ближайшего прошлого.
Минувший век есть век нарастающего «отступления» от Церкви. Этот процесс имел двоякий образ - открытый и прикрытый. Первым было отхождение от Церкви, начиная с первоначальных стадий охлаждения к ней и до конечных стадий полного разрыва, с превращением иногда бывших чад Церкви во врагов Церкви воинствующих. Вторым было пусть и пребывание в Церкви, но с приносом «своего» или (если уже был разрыв с Церковью) возвращение в нее, но условное, с теми или иными оговорками, т. е. тоже с приносом «своего», на стороне приобретенного. Первая форма отхода от Церкви была тягостна, но для Церкви безобидна: то было дезертирство, то была апостасия (первоначальный смысл какового греческого слова было тоже военное дезертирство!). Вторая форма, казалось бы, означала нечто относительно утешительное, но способна была оборачиваться страшной угрозой для Церкви: в нее самое внести семя распада, яд «отступления». Чтобы понять суть дела, полезно обратиться к далекому прошлому - первохристианскому.
Церковь подвергалась тогда преследованиям постоянным, и от чад ее требовался подвиг исповедничества, способный в любой момент повести и к мученичеству. О тех, кто сознательно отступал от Церкви, то есть об «апостатах», Церковь особой заботой вообще не проявляла: они становились для нее внешними, чужими. Зато усердную заботу имела она о «павших», т. е. о тех, кто по слабости воли отпадал от нее, в той или иной форме проявляя поклонение идолам или даже соучаствуя в преследовании христиан. Возврат «павших» обуславливался многолетним подвигом покаяния, исключительно строгим даже для тех, кто откупался от «поклонении» и, значит, явно не совершал греха. И только особым актом хиротесии, пройдя чрез ряд последовательных стадий приближения к Церкви, принимались вновь «павшие» и допускались к Чаше. То было, действительно, второе рождение. Вот как церковь матерински сурово обращалась с чадами своими, которые, восыновившись ей, не имели мужества соблюсти себя в сане избранных, искупленных Кровью Христовой. Тех же, кто не грехом воли, а грехом ума отходил от нее, Церковь предоставляла Суду Божию. Это не значит, что им возвращение было закрыто. Но для этого такой переворот должен был совершиться в их душах, который, как индивидуальное явление, Божией благодатью покрываемое, особо и должен был быть рассматриваем Церковью: то было нечто исключительное. Мы уже имели случай говорить о «необратимости отступления», как условно можно обозначить страшное явление исключительной трудности преодоления того греха ума, который лег в основу отхождения от Церкви. Отношение первохристианской Церкви к «апостатам» явно исходило из такого именно понимания вещей. Но показательно, как воспитательно сурова была Церковь к «падшим».
Подобной кристальной ясности отношений Матери Церкви к погрешающим против нее чадам нечего и искать в наше время. Период Императорский нашей истории являет картину ширящегося и углубляющегося отчуждения от Церкви, как образованного общества, так и народа, к светскому образованию привлекаемого. Но грехи воли и ума нерасчлененно нагромождались в совести чад Церкви, сокровенно лишь получая то или иное индивидуальное разрешение в таинстве покаяния. Так возникало и развивалось то, что можно тоже условно назвать засорением Церкви, ибо состав церковного народа становился все более пестрым, обнимая множество людей и таких, которые, будучи двоеверами, оказывались духовными амфибиями, живущими лишь одной стороной своего естества в Церкви, а другой - принадлежа к иным стихиям, от Церкви далеким, а порою скрыто или даже открыто ей враждебным. Процесс этот не мог не задевать и церковной иерархии. Так бывало изначала на Петровской Руси, но первое и долгое время засорение носило характер, так сказать, индивидуально-биографический, определяя путь жизни отдельных лишь лиц, нередко притом успешно и победоносно справлявшихся с искушениями лукавого века, и тем лишь плотнее сливавшихся с Телом Церкви. Встреча с врагом бывала лишь своего рода боевым крещением, укреплявшим духовные мускулы. Есть основание думать, что даже митрополит Филарет Московский, пусть в слабой мере, но задет был веяниями времени - а каким стоятелем за истинную веру явился он! Что же касается церковного массива в целом его, то наличие у него духовного здоровья нашло и документальное выражение убедительнейшее. Это - составленная двумя екатерининскими архиереями, Георгием (Конисским) и Парфением (Сопковским), «Книга о должностях пресвитеров приходских», на которой воспитывались священники из поколения в поколения. Это было руководство и для учащих, и для учащихся, которые нередко заучивали ее наизусть и, во всяком случае, принимали, как верного советника на весь дальнейший путь пастырского служения. Еще в 1845 г. митрополит Филарет мог отводить другие пособия, новейшие, указывая, что, несмотря на некоторую устарелость, «сочинение о должностях пресвитеров приходских... приспособлено к Православной Церкви, проникнуто духом Слова Божия и св. отец и образует приходского священника не только правилами благоразумия и благочестия, но истинно духовными и душеспасительными наставлениями». Принята была эта благодатная книга даже в Академиях. Поскольку отодвигалась эта книга от жизни, свидетельствовало это об успехах духа времени. Минувший век был свидетелем уже массового засорения, не щадившего и служителей Церкви.
Темные силы вились всегда вокруг Церкви. Они могли овладевать сердцами отдельных служителей Церкви. Они могли находить опору в тех или иных действиях монархов. Самый страшный натиск на Церковь произведен был при Императоре Александре I, когда истинно драматический характер принимала иногда эта борьба, кончившаяся победоносным отражением натиска. При Императоре Николае I Церковь сосуществовала с обществом, пусть и отчужденным, огражденная покровом монаршего усердия, исполненного самого истового благоговения. Если когда Императорская Россия в полной мере отвечала своему назначению быть футляром, хранящим в себе драгоценное сокровище Святой Руси, так это было именно в Николаевскую эпоху.
И это в условиях расцвета максимального светской культуры! То была «барская» культура. Обособлена была она в своем быту от Церкви. Духовенство с его «необразованностью» отходило к «народу», в гостиной ему места не было. Яркую картину встречи двух мiров дает один духовный сын старца Макария. Оптинский монах попадает в помещичий дом под вечер. Его оставляют ночевать, приглашают к столу. «Мы стали продолжать прерванную беседу и скоро вошли в обычную колею толков и пересудов. Нас немного стесняло присутствие монаха, и мы потому старались вести речь больше на французском языке. Монах молчал. Чувствуя неловкость нашего положения, мы пробовали как-нибудь втянуть в общий разговор и гостя. Как там оно случилось, не помню, но только речь наша коснулась вопросов религиозных, поднялись сначала легкие, а потом и более серьезные споры. Монах все молчал. Наконец, когда я, чтобы прекратить неуместную полемику, заговорил несколько в тоне поучительном, гость прервал свое молчание. Частью из любопытства, частью из учтивости все наше общество перестало спорить и внимательно прислушивалось к скромной и простой речи инока. Довольно говорил он; откланявшись затем, он вышел в отведенную ему комнату...» Так началось знакомство, приведшее впоследствии хозяина к ногам-старца Макария.
Отчужденность здесь наглядна. Но само наличие твердой и ясной черты на пользу идет обеим сторонам: Церковь ограждена от «засорения», вглубь способного проникнуть уже органически, а членам общества открыта возможность, осознав свое отчуждение, войти в Церковь в качестве истинной паствы, преодолевшей до конца свои заблуждения. Не то наблюдаем мы в истекшем веке. Натиск, в формах смягченных и облагороженных, приобретает характер массово-общественный, спускающийся и в народ, а равно овладевающий широкими церковными кругами. Преобразовательный подъем, воздействуя на высокие стороны души, в такой завуалированной форме проявляет присущую ему антицерковность, что только проницательные, духовно-зрячие, чтобы не сказать даже прозорливые, люди способны уяснить всю силу угрозы против Церкви, в этом подъеме преобразовательном заключающуюся. Кто заметил, кто хотя бы какое-нибудь внимание обратил - не то, что его по достоинству оценил - на символический жест будущего спутника посмертной славы преподобного Серафима, Мотовилова, демонстративно опротестовавшего здравицу общественного собрания разгара Великих реформ?.. Раздельная черта проходит теперь не между Церковью и обществом, а уже и в самой Церкви. Корабль церковный как бы делится на две половины, если внешне и нерасторжимые, то внутренне обособленные, все больше отчуждающиеся друг от друга и способные даже враждебные чувства питать взаимно. Подводная часть плотно нагружена истинно-церковным содержанием, полноценным, высокоценным. Надводная часть, внешняя - открыта для общественных явлений. «Засоренность» приобретает тут все шире право гражданства, овладевая наукой, школой, проповедью, публицистикой. Истинное Православие хранится в монастырях, в епископате, простецком духовенстве, неразрывно связанных с почвенным церковным народом. Ошибся в сроках прозорливый епископ Игнатий (Брянчанинов), своим утонченно духовным нутром воспринимавший упадочность церковной культуру: дано было Русской Церкви взрастить еще замечательные всходы учительного влияния церковного на общество. Своих «отцов Церкви» увидела Россия, наново раскрывавших все, до высших высот и глубочайших глубин, содержание истинного, «не засоренного» Православия. Но одновременно шел и процесс засорения - уже не «индивидуально-биографически» задевая духовенство, а в какой-то мере, все увеличивающийся, - и овладевая им.
Под этим только углом зрения можно по достоинству оценить всю зловещую значительность расцвета нашей светской богословской мысли и нашей блистательной церковной публицистики, дозреванием которой является и наша зарубежная литература т. н. модернизма. На командные высоты входила тут церковная засоренность, готовая фальсифицировать саму Церковь, которая, тем самым, переставала бы быть и Церковью. И чем блистательнее были достижения русской культуры, светской и гражданской, во всех возможных поприщах их проявления, тем сильнее и действеннее становилась угроза засорения органического Церкви, ибо ореолом этих великих достижений осиявалась «палубная» часть Церкви, являвшаяся гнездом церковного засорения.
О, если бы то была борьба с Церковью! Как легка была бы защита ее - в условиях привычного для русского человека общения с Церковью, которого не хотело бы и сейчас лишаться общество в его «лучших» элементах. То была борьба с узостью Церкви!
Вспомним Толстого. Вспомним отношение к ему представителей истинной церковности, современных «отцов Церкви», как о. Иоанн Кронштадтский или еп. Феофан Затворник, да и других столпов церковности, пусть и не осиянных светом святости, но крепко и истинно церковным, как, например, архиепиескоп Никанор (Бровкович). Вспомним и то, как «терпимо» и «широко» - по сравнению с «узостью» и «нетерпимостью» «официальной Церкви» - отнеслась к Толстому церковная публицистика.
«Нельзя было Церкви не засвидетельствовать об отпадении Л. Толстого, как мыслителя, от христианства, - писал Мережковский. - Но, может быть, это не последнее слово Церкви о нем; может быть, она когда-нибудь засвидетельствует и то, что подобно языческому «Омиру», чей облик изображен рядом с ликом православных святых в Московском Благовещенском Соборе - и этот новый слепец христианства в своем ясновидении всей «Божией твари» касается Духа Святаго, устремляется к Слову, Богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо, тайною жития своего совершает сие».
Привычна становится для общества мысль, что «официальная Церковь» - узка. Не чужды были этому сознанию в тех или иных отношениях даже славянофилы и их эпигоны. Менторский тон в отношении Церкви в той или иной мере склонна была принимать и научно-богословская мысль, питаемая наукою западной. Насколько распространено было сознание своей лишь условной зависимости от Церкви судить можно по одному факту маленькому, но сколь значительному: обойден был Двором запрет Синодом театральной постановки «Царя Иудейского», а под видом «репетиций» представление этой пьесы стало доступным и для избранного общества. И не зловещим ли чем-то веет от того обстоятельства, что только революция открыла этой пьесе ход на открытую сцену...
Идет расцерковление и по направлению вниз. Если «раскрепощение» русского высшего общества вело его к «расцерковлению», то то же надо сказать и о крестьянстве. Крепостной устав, выросший из задачи охраны Святой Руси, церковно был крепким. Пусть блажил барин - и это выдерживал он. Но вот пронесся слух о «свободе» от помещиков. Как это понял крестьянин? Помещик должен уйти, а земля останется за крестьянином, который продолжает, как и прежде, крестьянствовать - уже непосредственно служа Царю. Когда выяснилось, что это не так и что приходится размежевываться с помещиками, да еще платить за землю в той части ее, которая оставлена крестьянину, негодование охватило крестьянство. Волна недовольства, нередко переходившая в открытое неповиновение, прокатилась по стране. Усмирять приходилось крестьян. Первый раз на стороне бунтовщиков появился красный флаг...
Вошла жизнь в норму. Свободы крестьянство не получило: осталось оно прикрепленным к земле, под управлением своих выборных - без власти над собой, но и без привычной помощи помещика. Медленно, силой практики, руководимой Правительствующим Сенатом, образовалось новое «крестьянское право», приведшее в систему те обычаи, которые остались от былых времен - в новых условиях крестьянской сословной замкнутости. Лихорадочная мечта о земле превращалась в одержимость ожидания «черного передела»: она подхлестывалась еще безнадежностью земельной передельщины, искаженной тем, что не по силам делалась она - как то было раньше, когда крестьянин находился не только под контролем, но и под заботой помещика, а, с ростом населения, по ртам. Одно время ждало крестьянство напряженно флигель-адъютантов царских. Время шло. Агитация не дремала. Царского посланца в ожиданиях народа сменил «студент».
Власть оберегала крестьянство в его патриархальном быту, в уверенности, что тут крепкая опора ее - основная. Но «просвещение» разрушало эту основу. Тесная сплоченность вокруг Церкви редела: грамотность увлекала на страну далече - чуть не как правило. Патриархальный быт слабел в своей внутренней силе. 1905 год показал, что крестьянство уже не прежнее. Это знали уже и раньше многие наблюдатели его жизни - «засорение» проникало и в эту толщу церковного народа. Теперь политическая неблагонадежность крестьянства обнаружила себя открыто. Отсюда родилась и Столыпинская реформа - несшая крестьянству действительное освобождение личное, с превращением крестьян в частных собственников - в «столыпинских дворян», как их завистливо называли сторонники уходящего «общинного» порядка. Блестяще удалась, как известно, эта реформа в плане гражданском, и тут, впрочем, не пройдя еще вглубь сознания: в переделе стихийном помещичьих земель революционном участвовали и отрубщики с хуторянами - этим оправдав позднейший передел, захвативший и их земли...
Столыпинская реформа была великим делом. Но случайно ли то, что Государь не пламенел ее пафосом? Случайно ли, что с некоторым недоверием взирали на нее и иные церковные деятели, пафосом государственно-строительным исполненные? То была ставка на сильного - но духом ли сильного? Печать трагедии лежит вообще на проблеме устройства русского крестьянства. Его былой быт был обречен на слом - безповоротно. Столыпин делал с опозданием то, что было неизбежно. Но, ломая гражданский быт, устарелый, изжитый, расселяя, в частности, крестьянские семьи, одновременно наносили строители удар по другим-сторонам быта святым. И это в обстановке, когда культура Церкви вообще подвергалась натиску безпощадному со стороны культуры иной, от Церкви далекой. Благородный порыв Рачинского заменить влиянием школы действие тесно с храмом связанного органически-цельного православного быта, была благородной попыткой со средствами негодными, если брать масштаб явлений. Шутка сказать, что требовалось от крестьянина! Использовать полученную гражданскую самостоятельность не только на улучшение своего материального благосостояния, но тут же проявить еще большую энергию в направлении самозащиты и самоутверждения в Православии, истинной, строго церковном. И это в условиях, когда вся атмосфера, начиная со школы, отвлекала от этого, отчуждала от этого. Вопли раздавались на столбцах церковно-консервативной печати со стороны наблюдателей разложения духовной цельности деревни. Приведем для иллюстрации отрывок письма, опубликованного архиепископом Никоном Вологодским (Рождественским), одним из крупнейших столпов церковности последних десятилетий Императорской России. Письмо это исходит от пастыря, скорбевшего об упадке «грамоты церковной», так ранее твердой, когда «твердили часослов»: «Строй песнопений церковных властно царил в душе грамотея. Канон девятопеснец, разделенный на три части, по три песни, и в каждой песни четыре тропаря, - среди канона три малых ектений, после них седален, кондак и светилен - вся эта математическая стройность, в которой светится число Святой Троицы, вводила чтеца в светлые чертоги богослужения, воспитывала, укрепляла волю, интересовала, радовала. Боже мой, все это прошло... «Учащением дела обычай восприятый и многим временем нрав утверждаяйся естества имеет силу». Узором в три крестика и в три звездочки вышивалось покрывало души народной. Вырастало и крепло благочестие с той же постепенностью, как растет высокий дуб в могучей красоте. Все это прошло, и поплакать хочется над книгой церковной о забытой науке религиозного воспитания...» Неграмотная Русь участвовала в богослужении, понимая и ход его, и все читаемое и поемое, народным пением восполняя, а иногда и заменяя клирос.
Что шло на смену?
Новые собирательные типы рождала обновляющаяся Россия. Первым, кажется, был т. н. «лишний человек» - воплощение отщепенства духовного от прочного многовекового быта. Все устоявшиеся слои русской жизни знали своих, и безконечно разнообразна их личная судьба. Не был ли «лишним человеком» на троне и Император Александр I? Он благим образом решил свою личную судьбу. В своей же злой заостренности тип «лишнего человека» оборачивался нигилистом, поначалу не лишенным еще черт привлекательных (Базаров!). В лице «нигилиста» отщепенство воплощалось не от какого-либо отдельного угла русской жизни, а от всего Святого Целого Русской земли, а потому неудержимо превращалось в сосредоточенно-разрушительную по отношению к этому Святому Целому силу. Но отщепенство от Святого Целого России могло обретать и благообразные формы, полезно-деятельный пафос рождающие. Имя имеем в виду русского «интеллигента», образовавшего целый общественный слой, потомственно утверждавшийся и оказавшийся способным даже рождать подражание: термин «интеллигенции» проник и в западную среду. Для интеллигенции характерно сочетание идеалистического безкорыстия и ревнивой добросовестности в несении той или иной деловой работы общественного значения с вольнодумством позитивного уклона. Являясь общественно полезной силой, способной достигать многого, и отличаясь многими привлекательными чертами, интеллигенция по самой соей природе антидуховна, чем определяется и «условное» место ее в Церкви, если не отвращается она от Церкви начисто. Особый тип получил обозначение «разночинца» - тоже отбившегося от своего угла человека, но не по признаку идейному, а чисто бытовому. Это не обязательно пролаза, человек успеха ради успеха, готовый всюду чувствовать себя как дома, ни к какому дому не принадлежа. Он может быть и идеалистом. Но для него характерно, что он человек без прошлого. Он естественный поэтому, прирожденный максималист, без задерживающих центров бытовых, так обычно могущественных. Можно было бы продолжать эту галерею, ища типические явления под теми или иными кличками и ярлыками, вошедшими в язык наш. Довольно и этих, главных. Чем все эти типические явления, при всей их разности, объединены в том плане, который нас единственно сейчас интересует, а именно духовном? Они все - растратчики. Они живут с того капитала, который скоплен Святой Русью, вросшей в Российскую Империю.
Это самое можно и должно сказать еще и в гораздо более общей форме. Весь культурный расцвет минувшего века - громадный и безспорный - вскормлен силами, полученными от духовного Целого России. Чего бы ни достигал этот «прогресс», на любых участках общего фронта «культуры», от самых утилитарных до самых утонченных и возвышенных, высокая качественность достигнутого определяется именно тем, что печать тут лежит духовного начала, духовной энергии, духовного заряда, проникавших Святое Целое России. Пусть баланс положительный огромен минувшего века в образе многоразличных «частных» достижений культурных: весь этот успех есть результат использования исходной духовной энергии - не по ее прямому назначению. Все это - растрата. Под углом зрения Церкви куплен этот успех ценою, если не всегда дезертирства, то, во всяком случае, «падения» и «отступления» - разного типа, оттенков и степеней. Являя картину лучезарно-привлекательную в плане «культуры», одновременно являет минувший век картину мрачно-отталкивающую в плане «Церкви», знаменуя собою эпоху вовлечения Церковного достояния в мiр.
Этим не обезценивается достигнутое и не выносится огульного обвинительного приговора минувшему веку. Этим восстанавливается иерархия ценностей, разительно нарушенная нашим самосознанием. Минувший век принес много. Но он и потерял много - так много, что банкротством надо назвать то, что испытала Россия. Безнадежно ли положение России? Все зависит от того, как приняла Россия ею испытанное. Дальнейшие успехи на частных отрезках культурного фронта не принесут ничего: то дальнейшее растрачивание последних остатков духовного капитала, а не накопление нового. Если же Россия поняла, что беда заключается в ее духовном банкротстве, то восстановление ее «платежеспособности» всецело в ее руках.
Две задачи тут возникают, одинаково важные. Одна, это - охранять то, что преемственно осталось от Святой Руси. Это - великая и святая задача, важность первоосновную которой искони понимали стоятели святые Земли Русской. Не обинуясь привлекали они государственную власть, с Церковью неразрывно связанную, к делу охраны православного стада от волков. Горько сетовали они, видя - как это бывало последнее время - попустительство власти. Этой благодетельной силы теперь нет. Она по грехам нашим сброшена и заменена злой силой, с задачей обратной: разрушения и соблазнения всего того, что осталось от Святой Руси. С тем большей ревностью должна быть обращена свободная энергия русских православных людей на то, чтобы хранить и лелеять, бережливо, рачительно, безкомпромиссно, святой «остаток». Трудно это - и в отношении нас самих, и в отношении потомства нашего. Подвиг нужен - исповеднический, увлекающий и подрастающее поколение на стезю преемственного служения Святой Руси - с обетом верности своему святому прошлому. Еще более трудна другая задача: сознательное возвращение в Церковь, полное, безусловное, безоговорочное, всецело-послушливое, покаянно-выстраданное, всех тех, кто, так или иначе, «пали», «отступили». Это единственный способ оплаты векселей, которые нам оставил, в плане духовном, минувший век. Милостив заимодавец. Будем помнить умилительную притчу о должнике, за которым числилась тьма талантов. Но полной должна быть наша «капитуляция» пред Церковью. Стоять должна перед нашим умственным взором и другая притча - о блудном сыне... Самое трудное, это - признать себя неоплатным должником, признать себя блудным сном. Это достигнуто - все достигнуто. Но это так трудно, что даже отвлеченно поставить пред собою трезво и рассудительно эту проблему - и то нужно пережить некий душевный переворот, все вверх дном ставящий в привычном нашем душевном хозяйстве. Чудо тут надо. И это надо понять. Проси о чуде - и будет оно явлено. Но проси!
Сейчас нет внешних форм, которые были бы предуказанны для церковного осуществления этого покаянного возвращения. В тайниках сердца вершится то - до того времени, когда тайное станет явным. Но трезвое церковное осмысление итогов минувшего века молитву об этом чуде ставит на очередь - как путь и к личному спасению, и к восстановлению России. И каждый из нас, что бы кто ни принес России положительного, на тех или иных участках общего фронта «культуры», должен в ничто поставить это пред очами Божией Правды и всего себя обратить - пусть и на прежнем жизненном пути! - на служение высшей ценности - Церкви. Но мало это решить. Покаяние требует плодов. По ним будет судить Господь, достоин ли ты чуда. Нужно на деле проверять себя - выполняешь ли ты, действительно, все вытекающее из твоего восыновления Церкви? Тщишься ли ты, при всех к тому трудностях, так именно строить свой ход жизни? Понимаешь ли, какую решительную черту должен ты переступить, чтобы истинно войти в Церковь? Готово ли твое сердце, в недрах своих, пройти тот путь покаянного очищения, который так трогательно-наглядно и всенародно-молитвенно проходили наши далекие предки, как и мы, погрешавшие пред Матерью-Церковью?