Русская Идея

Есть ли у России будущее? В прошлом ключ нашего будущего - только в нем. Прошлое наше умерло? - Нет тогда у нас будущего. И не только у нас. Кончилась тогда История. Если же мы хотим действительно строить будущее - определяя этим судьбу не только нашего отечества, но и всего мipa -должны мы отчетливо понимать, почему именно исторического будущего мы строить не можем, не возвращая к жизни прошлого. Трезво должны оценивать мы наше прошлое - ив его промыслительном значении общем, и в ходе его конечного развертывания, приведшем к катастрофе. Вот почему возвращаемся мы к теме, смущающей нередко наше сознание - к рассмотрению духовной качественности Российской Империи, в сопоставлении с тем заданием нашего отечества, выполнение которого украсило наименование «Русь» эпитетом привычным - «Святая».

Императорскую Россию нередко противопоставляют России допетровской по признаку, якобы, утраты Империей присущей ранее России благодати, дававшей ей право именоваться Святой Русью. Это суждение искажает природу Империи Российской, призванной к жизни именно с заданием продолжать нести святую миссию, воспринятую Московской Русью. Поскольку даже уходила от Православия Империя, она продолжала все же быть хранилищем могущественным Святой Руси, в этом обретая промыслительный смысл своего бытия. Независимо от преходящих замыслов сменяющихся вождей и строителей России Императорской, в недрах ее, уходя корнями в глубь незыблемо-стойкого народного быта, продолжала жить Святая Русь. Взаимоотношения с ней Империи мы и попытаемся бегло рассмотреть.

*   *   *

Упираемся мы в проблему Петровских реформ. Предметное их содержание надо прежде всего уяснить - в отдельности от оценки личности Петра. Тут надо различать интерес к Западу внутренний, по мотиву увлечения его культурными достижениями, и интерес внешний, прикладной, утилитарный, по мотиву инструментального использования этих достижений для самоусиления - в целях, в конечном счете, усиления своей сопротивляемости той же Европе. Трудно точно измерить соотношение этих двух мотиваций, но эту двойственность надо иметь всегда в поле зрения. Вынужденная стать ученицей Европы, Россия, пусть и увлекаясь в той или иной мере Европой, не становилась слепой ее подражательницей. Больше того: она могла помышлять о времени, когда, побивая Европу ее же оружием, в силах она будет повернуться к ней и спиной. Еще больше. Она могла помышлять и о том, чтобы повелительно сказать Европе некогда и свое слово.

В своих реформах Петр не был уж таким новатором. Москва привычно пользовалась уроками Европы, и это не только в деле военном: Немецкую слободу не вычеркнешь. Влияние Запада наблюдалось заметно при дворе Алексея Михайловича - и не только через посредство выходцев с русского Запада, но и в непосредственном общении с Европой. Петр лишь заострил этот двоякий интерес, создав двоякий же конфликт: внешний, между новаторством «ведущих» и охранительством «ведомых», с одной стороны, и внутренний, между церковной совестью и гражданским долгом, с другой.

Первый конфликт общеизвестен в своей грубости. Ее можно извинять, как эксцесс в борьбе разумного реформаторства с косным сопротивлением. Но такова была сила впечатления от ее чрезмерностей, что их результат можно уподобить «душевной травме», затрудняющей иногда даже для отдаленного потомства объективную оценку Петровских реформ. Основной конфликт все же не здесь. Не в общественные формы он облекался, для всех наглядные: он возникал и зрел в душе русского человека.

Реформы Петра были актом самосохранения не от унижения, а от уничтожения европейской агрессией: глубокий смысл заключался в перенесении мощей св. благоверного Князя Александра Невского в Невскую столицу. Поучительно в этом отношении ознакомление с церковной службой установленного по этому поводу праздника (30 августа), когда одновременно праздновалась и победа над шведами. Но как, под этим углом зрения, благоприятно ни оценивать дело Петра, оно, в целом, не могло не ранить церковной совести русской и не сеять внутренней смуты. Да, сохранена была Россия, но не малой ценой. Продолжала она быть Православным Царством, но лишь в разрозненных его элементах, объединяемых Православным Царем: не в прежней монолитной целостности.

Империя продолжала быть Третьим Римом, осуществляя, преемственно от Византии Россией взятую, миссию охраны в мiре Православной Церкви. Но была Москва Православным Царством в смысле более глубоком. В ней симфоническое единство Церкви и Царства означало некое и органически-созвучное, намеренно-согласованное со-бытие, обнимавшее все. Светскости, отчужденной от Церкви, не знала Москва. Обособленного от Церкви на Москве ничего не найдешь, как ни шарь по самым потаенным закоулкам. Если что и оказывалось как бы вне Церкви, то не в смысле действительной вне-церковности, а в плане церковно-окрашенной борьбы. Равнодушной к Церкви самобытности нельзя представить себе на фоне московской жизни.

Ко времени Петра обнаружилось, что такая Русь - несовременна. Чем-то безнадежно устарелым явилась она в столкновении с Западом - обновленным. Пока имела дело она с Востоком, являла она себя Нео-Византией, не только успешно отражавшей агрессию нехристианского Востока, но и сумевшей частично вобрать его в себя и даже ассимилировать себе. И с Западом, пока он оставался церковно-средневековым, являя собой, вместе с тем, отрасль и порождение Римской имперскости, Русь оставалась на равной ноге, будучи в силах отразить натиск, поскольку внимание Запада, в виде исключения, обращалось на русский восток. Церковный Запад не был страшен России. Таким стал Запад расцерковленный, облекшийся в образ мощных национально-государственных образований. Не «крест», обращенный против «схизматиков», нес на своих знаменах новый Запад. Светское могущество устремлялось на восток, способное с каждым поколением повышать ударность своей агрессии.

Облегчалась этим для России учеба западническая, теряя всякую почти окраску конфессиональную. Но не будучи направлена против Церкви Православной, агрессия Запада, в существе своем, была обращена вообще против Церкви. Возникал новый мiр - рядом с Церковью, и в этом мipe и солидарность и отталкивания определялись уже чем-то существенно иным, чем отношение к церковной Истине. Надо ли говорить о том, какой яд несла, как учительница, подобная Европа России?

Вся жизнь в Церкви - вот аксиома Москвы. Обновленный Запад успешно преодолевал эту аксиому, как пережиток косного средневековья. До Петра общение с Западом не могло поколебать эту аксиому для Москвы. Ко времени Петра мобилизация сил личности и общества во имя организации «мipa сего», во зле лежащего, довела наступательную активности Запада до меры ранее не представимой. Россия, поскольку не хотела она стать легкой жертвой такой Европы, должна была стать на путь такой же мобилизации и своих сил. В этом смысле Петровская эпоха равнозначна была европейским «возрождению», «гуманизму», «реформации», даже зачаткам «просвещения» - не в том смысле, чтобы Петр принуждал русских людей идейно переживать эти явления, а в том, что он, усваивая практические достижения Запада, требовал от России (тут уже ни перед чем не останавливаясь), чтобы она нормой признавала изведение жизни из церковной ограды. То ли, или другое он предписывал, теми или иными мерами действовал, на том ли то или на ином участке жизни, было ли тут даже в какой-то мере столкновение, намеренное или ненамеренное, с церковной Истиной, или не было этого - главное значение все же было не в этом. Существенно важно было то, что жизнь, во всем ее объеме, выводилась за ограду Церкви. Пусть никто не покушался отнять от нее ее первенствующее положение, пусть была она поддерживаема и охраняема - вне Церкви, рядом с Церковью оказывалось все. Государство, армия, общество, школа, наука, искусство, светская жизнь в ее внешней обыденности - все, буквально все оказывалось теперь от Церкви обособленным. Символичным было введение гражданского новолетия, рвавшего традицию Церкви и предоставлявшего Церкви обособленно творить свое новолетнее торжество, повторяя для себя отдельно чин новолетия, отныне служимый для всех и вся 1 января. С полным правом, если говорить о задании, насильственно осуществляемом Петровской Россией, можно отнести уже к ней новую аксиому, имперскую, вычеканенную впоследствии Императрицей Екатериной, коей она начала свой Наказ: «Россия есть государство европейское».

Открывая для России новую эру, Петр двузначным делал ее бытие. Оставалась Россия Православным Царством, возглавляемым Удерживающим, но монолитность ее быта разбивалась безпощадно, и один только образ Царя-Императора, олицетворяя Православное единство этого Царства, воплощал идею Третьего Рима.

Легко представить себе тяжесть Петровской реформы для русского сердца. То, что с таким трудом, с такими жертвами, с таким энтузиазмом веры, с такой преданностью Церкви было добыто Москвой, и что при всех, самых неимоверных, тяготах жизни сторицею вознаграждало русского человека, если только не становился он на путь бунта, ереси или раскола, а именно нерушимый душевный покой, было теперь утрачиваемо: рядом с Церковью возникал некий новый, ей чуждый, мiр, и надо было разбираться в нем, в его многообразных явлениях, надо было что-то решать, как-то действовать, с ним считаясь, как с повелительно и неотвратимо обнимающей со всех сторон атмосферой; надо было в этом мipe - жить.

Естественно могло возникать всецелое неприятие, религиозно осмысленное, а в какой-то мере и религиозно оправданное, этого нового мipa, а вместе с тем и той России, которая его прияла. При всех условиях не могло не возникать настороженно-опасливого отношения к делу Петрову. К счастью, эта установка сознания опрокидывалась не только религиозно не до конца убедительными соображениями государственной необходимости, но и тем для всех ясным фактом, что нерушимой оставалась преемственность Царской власти и что свершившееся принималось Церковью: и в Петровской России остаешься верноподданным Царя истинного и верным сыном Церкви истинной. Замену Патриаршества Синодальным режимом можно критиковать, но каноническая сила реформы была утверждена Восточными Патриархами, признавшими Синод своим коллективным собратом. Не отвергаема она была и русскими иерархами самой высокой духовной значимости. Трагическая суть была не в этом: синодальная реформа была лишь как бы технически организационным оформлением нового режима, независимо от этого возникшего и новое взаимоотношение установившего между Церковью, с одной стороны, и государством и обществом, с другой. Симфоническая двуглавость предполагает рядом с Царем Патриарха. Поскольку же Церковь отодвигалась от ближайшего воздействия на все стороны жизни, удобства обещала коллегиальная форма возглавления Церкви, с тем, чтобы «службу связи» между государством и Церковью осуществлял обер-прокурор. Не стал, конечно. Царь главой Церкви, но вовне делался он отныне единоличным представителем Православия, которое, повторяем, продолжало, и в имперском оформлении России, оставаться вверенным ее нарочитому попечению - промыслительному.

Было время - уничтожением Руси (Святой Руси!) грозил татарский Восток. Как спас свое духовное бытие, а потом восстановил и свою национально-государственную независимость Русский народ? Он принес в жертву начало гражданской свободы, с головой уходя в дававший России потребную крепость сопротивления «крепостной устав». В этом, всецело связанном, быту обретал он свободу духа, ибо всецелая верность Православию, всецелая пронизанность православной церковностью, были обеспечены народному быту всем строем Московского Царства. Наступило иное время. Существованию России стал грозить обмiрщенный Запад, и оказать ему сопротивление можно было только отказавшись от привычного уклада патриархально-крепостного. К свободе надо было идти, ее бремя налагать на себя, со всеми с ней связанными соблазнами и искушениями. Справилась Россия с угрозой татарщины, героически осуществив отказ от личной свободы; устроением своего быта на монастырский лад сумела она воплотить в своем, всецело связанном, быту свободу духовную - высшее достижение, роднящее человека земного с Небом. Сумеет ли Россия сохранить это высшее благо, освоив культуру свободы, как цену своего дальнейшего бытия?

*   *   *

Принимая при Петре «свободу» из-под палки, Россия обретала ее практически только в одной форме - свободы от Церкви. Личной свободы гражданской она еще не получала, а только втягиваема была во все оттенки человеческой мотивации, способные повысить «годность» человеческого материала в деле самообороны и гражданского устроения. Повышение напряженности труда, ускорение темпа жизни, изменение самого ритма народной повадки - вот чего добивался Петр. Наново ремонтировал он исконный крепостной устав и в его жестких рамках вздыбил Россию вожжами целого комплекса новых мотивов, в душу вводимых. Прибавка то была к уже бывшему, но меняла она самую сущность этого «бывшего» - и оно, рано или поздно, не могло не стать предметом переоценки в свете ценностей, обретаемых с Запада. Этот процесс, по началу едва заметный, ускорялся с ходом роста Империи, катастрофической быстроты достигнув в последние десятилетия имперского двухсотлетия. Шел, правда, и встречный процесс - сопротивления крепостного быта, в его духовной значимости. Но неизменно, с силой рока, совершалась «эмансипация» России, осуществляемая сверху, - культурно обновляя Россию, но одновременно и духовно разрушая ее.

Своеобразен этот процесс. Первоначально самое слово «вольность» не имело своего прямого смысла. «Вольность» дворянства, объявленная Петром III, никак не освобождала дворян от обязательной службы, а только продолжала линию Петра, вводя новую мотивацию в несение этой службы. Отныне «за честь» обязан был служить дворянин, причем мог эту службу частично осуществлять и в своем поместье. Но то была все та же «служба», патриархально-властно над крестьянами несомая, та же властная опека, та же полнота разнообразных обязанностей, несомых над управляемой «населенной землей». Переродиться надо было помещику, чтобы смог он на этой территории ощутить себя «хозяином» в смысле новом - т. е. личным собственником и в отношении крестьян, и в отношении земли. Корень бед лежал не в факте привычного осуществления властной опеки помещиками, пусть и «вольными», над крестьянами, а в факте проникновения, все большего, в сознание помещика «западнической» мысли о частной собственности на землю и людей. Вот где возникла брешь, превращавшаяся в пропасть.

С каждым новым царствованием укреплялся в дворянстве, да и вообще в русском обществе, «новый» человек, все видевший по-новому на своей родине и тянувшийся уже к европейской жизни, с желанием и в ней быть участником. Возникают связи с европейскими организациями, часто далекими от христианства - не то, что от Православия. Такому «новому» человеку становится уже чуждым то «Целое», в своей патриархальной простоте, чем было до сей поры все вокруг него, образуя концентрические «мiры», от семьи до Царства, в составе какового «Целого» свое место занимал и тот маленький патриархальный «мiрок», каким была помещиком владеемая «населенная земля».

Такой помещик легко, поскольку в нем горели устремления идеалистические, утверждался в отрицательном отношении к своему положению. Выход? Легким он казался. Земля - его, как и крестьяне. Почему бы ему не «освободить» их, оказав им льготы в деле приобретения от него земли или давая им возможность пользоваться ею в качестве арендаторов? Так кончилась бы унизительное для обеих сторон положение, - а льготы, и уж, конечно, самое освобождение, заставят освобожденных век молиться за благодетеля. С восторгом приступал порой подобный помещик к осуществлению своего проекта. Встречал он не восторг, а смущение перед барской блажью, перед барской дурью. Обычна формула ответа: «Нет уж - будь по-старому: мы ваши, а земля наша». А была формула еще лучше: «Мы ваши, а вы наши». Последняя прекрасно выражает идеальную сущность взаимоотношений помещиков и их крестьян. Конечно, она не совпадала с реальностью, но отражала ее природу - подлинную, не надуманную. Ибо не только грехом, но и невежеством надо признать желание исчерпать эту природу явлениями безумной Салтычихи и ей подобных. Надо хотя бы немного вчитаться в мемуарную литературу, чтобы убедиться в том, какая красота таилась в патриархальном быту помещичьем. Но и без таких поисков каждый способен непосредственно ощутить эту красоту, обратившись мыслью к образу няни, в каждой семье имевшейся неотменно. Почитаемая воспитательница иногда нескольких поколений - кем была она формально? «Рабой»! А сколько достоинства было в ней - и в обращении с нею! Но не только в женщинах являла себя духовная красота этого быта - вспомним хотя бы Савельича пушкинского. Можно даже не без некоторого основания так ставить вопрос: достойны ли были этой патриархальной красоты и высоты духа иные, ставшие «новыми» людьми, «баре»? Это недостоинство обнаруживалось и в выше упомянутом идеалистическом устремлении, но оно, конечно, чаще себя являло в формах самого беззастенчивого произвола, отталкивающего своей прихотливостью, причудливостью. Вот где обнаружилась во всей наготе бездуховность вновь обретенной культуры! Литература изящная дает нам множество тому примеров. Но надо помнить, что это - продукты вырождения святой патриархальности, а не ее плоды.

Справедливость заставляет, однако, признать, что даже эпоха духовного разложения крепостного устава знает много положительных достижений. Два течения тут надо, переплетающихся, различать. С одной стороны, западная Культура проникала через помещиков в самые недра России с силой и быстротой, непредставимыми в иных условиях. Каждая усадьба, в той или иной мере, становилась опытным полем и теплицей, где выращивались самые разнообразные цветы и плоды западной культуры: еще не написана история эпохи под этим углом зрения. С другой стороны, несомненно сохранялся в какой-то не малой мере, вплоть до освобождения крестьян, и исконный бытовой уклад, отвечавший вышеприведенной формуле идеальной. При всех условиях надо помнить, что именно крепостное крестьянство было основой хозяйственной мощи России. Это надо сказать не только о крестьянстве оброчном, которое образовывало иногда до 50 процентов населения больших городских центров, принимая, в самых разных формах, дальнейшее участие в хозяйственной жизни страны, но и о барщинном, которое кормило Россию. Вообще, чего только не найдешь под покровом крепостной зависимости во всех областях жизни! И опять-таки не только грехом, но и невежеством было бы те трагедии, которые во множестве возникали при встрече уходящего, но еще живого, крепостного уклада с идущим ему на смену режимом свободы, считать принадлежностью только «крепостного права». Весь строй жизни продолжал быть крепостным, преемственно сохраняясь от Московского прошлого, и подобные драмы были характерной особенностью века, разыгрываясь в обстановке и дворянской, и купеческой, как были они явлениями обыденными и учебы, и военщины, и гражданской службы. Самые причудливые формы принимало сосуществование отживающего и возникающего порядка. Безпристрастное исследование эпохи откроет еще много любопытного и неожиданного. Достаточно указать хотя бы на значительные успехи процесса преодоления т. н. общинного землепользования хозяйством единоличным под ферулой крепостного права. Покупали крестьяне - на имя помещика, конечно, - землю в собственность - и жили и успешно хозяйствовали самостоятельно, избавившись от стеснительной опеки мipa, и было то явлением далеко не единичным.

Надо отрешиться от обличительной страсти, направленной на один только участок нашего прошлого, получивший укорительный ярлык «крепостного права» (разумеется: дворян на крестьян), чтобы суметь увидеть, в его целом, всенародный многовековой «крепостной устав» в его изживании имперском, а тем самым уяснить самую сущность роста и развития России в период Империи. Этот процесс, на всем своем протяжении, никак не был определяем требованиями низов, а шел неизменно сверху, проводимый авторитетом, силой, властью, духовно-нравственным могуществом Царского Престола. Надо сказать это и о т. н. освобождении крестьян. Власть выпадала из рук помещиков, а никак не была вырываема из их рук подвластными. Красноречив факт, что в семье Аксаковых надо было искать охотника практически стать «помещиком», а в семье Киреевских такого и не нашлось. А ведь это была, так сказать, крайняя правая «новой» России! На черную же доску попадали, получая в обществе клеймо «крепостников», достойнейшие люди и образцовые хозяева, которые сохраняли способность вести свои патриархальные громадные хозяйства, вызывая любовь к себе крестьян - что не мешало и им быть людьми иногда высокой культуры. Созревшим было освобождение крестьян для тех, кто освобождали, а не для тех, кого освобождали.

*   *   *

Окинем беглым взором процесс имперского гражданского обновления России - величественный в своей настойчивости и последовательности, независимо от личности тех, кто оказывался на троне, и пронизанный такой железной логикой саморазвития, что случайные акты, почти анекдотические в истории своего происхождения, получают значение исторических поворотных пунктов: достаточно указать на знаменитую грамоту о вольности дворянства...

Можно разделить под этим углом зрения два века Империи на несколько периодов. Первый - послепетровский. Россия приходит в себя после случившейся с ней - беды. Иначе не назовешь то, как по общему почти правилу переживал народ длительное время огромного напряжения сил, когда его подхлестывали всеми мерами принуждения для одоления огромных задач, не терпящих отлагательства, но сознанием народа до конца большей частью не усваиваемых. Незначительное меньшинство способно было светло воспринимать, как «свое», то «чужое», что в итоге Петровских мероприятий растекалось по лицу земли Русской. Была ли то иностранщина, или русская «элита», в конечном счете пронесшая на своих плечах к трону дочь Петра - не так уж существенно. Иностранцы проникались нередко русскостью не в меньшей мере, чем русские иностранщиной. Характерна для всей этой мешанины, с одной стороны, растрепанность, «примерочность», импровизационный способ реформаторства в области новой гражданственности. Характерен, с другой стороны, неугасающий пафос строительства, в котором гений Петра продолжает являть себя в его «птенцах» и в их преемниках - будь то русские, или иностранцы обрусевшие. Пристрастны порой отрицательные оценки, к этим деятелям прилипшие, но одно можно сказать обо всех уверенно: все они живут будущим, воюя ожесточенно с прошлым. Настоящего, устоявшегося и способного притязать на бытовую прочность - нет. Не обрела еще своего стиля обновляющаяся Россия. Зреет еще только этот стиль при Елизавете, которая, однако, в значительной мере сознательно остается позади века, сохраняя общий язык с церковным народом и его вождями...

Мы говорили и применительно к этой даже эпохе о «пафосе строительства», унаследованном от Петра. Какой же это пафос?

После подавления первой русской революции, когда возникло лихорадочное гражданское строительство, П. Б. Струве внутреннюю природу двух течений, исчерпывающих, в плане и истории и современности, это строительство обозначил лозунгами «Святой Руси» и «Великой России». Как мы знаем, такого раздвоения не было на Москве. Эпоха Петра I создала впервые атмосферу, в которой можно было обособить «святость» России от «величия» России. Но было бы ошибкой думать, что это обособление стало характерным для самого Петра: в отличие от того, что о нем часто говорят, Петр в этом смысле был еще человеком старого закала. Он пронизан был идеей Великой России, он охвачен был духом Европы, он готов был обнаруживать в своем поведении оскорбительное для церковного сознания неуважение к святыне. И все-таки цельности сознания православного он не утратил. За всеми западническими увлечениями и срывами неизменно мы обнаруживаем целостно-верующего русско-православного человека - каким его и увидел Пушкин. Святая Русь для Петра не область «эмоций», наследственно сохранившихся и дающих почву для жалкого душевного состояния позднейшего русского человека, проникнутого типическим «двоеверием». Нет, Вера была в Петре существом его внутреннего человека, что и обнаружилось при его кончине, как обнаруживалось достаточно часто и ярко при его жизни. Если что доказал своей личностью Петр, так это не то, что русский человек, в погоне за Великой Россией, готов забыть Святую Русь, а наоборот, то, что можно, всей душой устремляясь на путь устроения Великой России - оставаться верным Святой Руси.

Этого нельзя сказать о ближайших его преемниках, за исключением, быть может, одной Елизаветы. Поскольку же вера продолжает жить в сердцах деятелей эпохи, не проникает еще в сознание мысль о конфликте между этими двумя понятиями-лозунгами, из которых, конечно, безспорно-господственное положение занимает Великая Россия.

Начатый незадачливым Петром III Екатерининский век - едва ли не самое тусклое время Императорского периода, в духовном смысле. Самонадеянная безпечность характеризует умоначертание этого блестящего века, свысока взирающего на бытовые основы русского общества, заслуживавшие, в его представлении, преимущественно сатирического изображения. Впервые величие России всецело завладевало сознанием «ведущих» - еще, однако, не создавая прямого конфликта с идеей Святой Руси. Это не потому, что не было объективного внутреннего противоречия между тихой и светлой заданностью Святой Руси и фанфарами выспреннего екатерининского великодержавия, а потому лишь, что до сознания еще не дошло это противоречие. Шло отступление, но отчета в нем люди себе не давали, даже и не подозревая глубины его. В отличие от Петровского века как бы умолк голос совести, свидетельствующий о духовном расколе, внесенном в русское сердце. Это не значит, что сожжена была эта совесть. Это значит лишь то, что бурность свершений великодержавных и множественность отсюда возникающих буквально оглушающих впечатлений не давали не только вслушаться, но даже просто услышать голос совести. Еще достаточно крепко веровал этот век. Но так возвышенно-бурно, так приподнято-восторженно раскрывалась Россия в своем «величии», что повода и времени не было серьезно подумать о душе - трезвенно и покаянно ощутить себя заблудшим детищем Святой Руси...

Новая эра открывается Павлом I. Его короткое царствование - увертюра, в которой звучат мотивы основные открываемого им века, исполненного величайших достижений русской культуры. Как в нем устанавливается соотношение начал Великой России и Святой Руси? Различать надо тут «бытие» и «сознание». Первое раскрывается всецело под знаком Великой России. При Петре она - пользуемся терминами летописца - только «пошла»; «княжили» в ней преемники Петра; даже и при Екатерине она, однако, еще не «стала есть». Взбаламученная русская стихия еще и при ней не устоялась. Если новый быт и принимал стойкие очертания, то исполнены они были соблазнительной двойственности. Мы видели, как в помещичьем быту не только полезному учил, но творил беду «новый» человек, облеченный во власть патриархально-неограниченную. Эта двусмысленная чересполосица пронизывала и государственный, и воинский, и общественный быт. Никогда так тесно не переплетались понятия нравственно-ответственной и духовно-оправданной патриархальной власти и нравственно-безответственного и ничем не оправданного произвола, готового выродиться в самое отвратительное самодурство. Еще искала Великая Россия истинных форм своего обновляемого бытия. Наметкой их и явилась эпоха Павла, являясь одновременно и оглядкой назад, в смысле подведения итогов, уже вековых, достигнутых на пути Великой России, и мощным броском вперед, в смысле постановки задач и определения путей будущего. Павел бы не Петр III, подписью подсунутого ему исторического акта вошедший в историю. Это был могучий и независимый ум, способный обозревать прошлое и провидеть будущее. Как иначе истолковать изумительную плодотворность коротких годов его царствования, оформившего Великую Россию! При нем Россия Императорская получила впервые «основные законы». Это и формально так, поскольку он дал России закон о престолонаследии. Но еще важнее то, что при Павле Россия впервые узнала, что есть и должен быть во всем порядок законный, ограждающий каждого, и что произвол кого бы то ни было обретает границу не в произволе высшем, от которого защиту можно искать только в милосердии парящей над хаосом произвола Царской власти, практически почти или даже вовсе недоступной, а обретает над собою исходящую с высоты Престола организованную силу порядка, нарочито призванную обуздывать произвол. Это было нечто совершенно новое, встреченное одновременно и с недоумением, граничащим с испугом, и с радостью, граничащей с восторгом. Не надо создавать легенд о «народном» Царе, который якобы выступил против дворянства и знати и тем приобрел популярность: это значило бы народнической фальшивкой подменять национальную правду. Лицом правдолюба - независимо от срывов его больного характера - обращен был Павел одинаково и к крестьянству, и к дворянству, и к духовенству. В его лице правопорядок выступал против произвола, разгулявшегося было на девственной почве патриархальной России в итоге внедрения в нее начал европейской государственности. Павел сумел положить фундамент «правового порядка», на который опиралась вся позднейшая работа его преемников.

Но в одном отношении Павел оставался чужд будущему, им же строимому. Определяя своими актами «бытие» Великой России, своим «сознанием» не принадлежал он ей, являясь скорее сыном Святой Руси - к ней тяготея духом. И поразительно то, что в этом своем свойстве он оказывался пронизан и общественными идеями старины. Все для него определялось началами службы и тягла. Пусть он не только правду и справедливость ценил, но и формальное «право» готов был уважать, в этом отношении являясь человеком «новым»: для него каждый, будь то простой человек или первый вельможа, являлся носителем, прежде всего, обязанностей: «вольность» ему претила. Доведи до конца Павел свой идеал Великой России, то был бы опять наново, на имперско-европейский лад, отремонтированный «крепостной устав» - новое издание дела Петрова. Павел пал жертвой этой идеи, неприемлемой для русского передового общества, уже дышавшего идеями не столько «права», как именно свободы - «вольности».

Надо ли говорить, что в составе этого общества был и Царственный ученик Лагарпа...

В истории царствования Александра I надо различать «идеи» и «учреждения». Обычно первые заслоняют вторые - не по заслугам. И тут, опять-таки, большим преувеличением было бы делить царствование Александрове на две половины - одну «либеральную», а другую «реакционную», как то принято делать. Спору нет, идейная демобилизация произошла на протяжении его царствования наглядная. Но если кто занимался историей учреждений, тот не мог с немалым удивлением не установить, что все царствование Александра I, независимо от открывших его демонстративно-либеральных перемен на верхах государственного управления, проникнуто заданием, систематически выполнявшимся, упорядочения крепостного облика России. В частности, военные поселения лишь в этом плане уяснимы, никак не являясь самодурной блажью Аракчеева. И неудача их не есть лишь неудача этого оригинального замысла. Неудачной, в конечном счете, оказывалась вся затея Павловская - организационно-правовое оформление дать крепостному уставу. Иначе бы его закон трехдневной барщины легко и естественно стал основой переплавки всего нашего крепостного помещичьего быта, открывавшей в дальнейшем легкую же и естественную возможность упразднения помещичьей власти. Объяснением этого безсилия самодержавия перед крестьянским вопросом, остававшимся неразрешимым и при Николае I, может служить только одно: глубочайшая укорененность в русском быту начала патриархальности, не терпящей юридической формализации.

Таким образом, патриархальная (пусть и посильно упорядочиваемая) старина оставалась господствующей и при Александре I, определяя природу «учреждений». Между тем «идеи» бурлили - вылившись, как известно, в бурную вспышку, едва не сделавшую царскую резиденцию жертвой мятежа. С ним справился мужественно новый Царь, еще ранее справившийся с идеями, мятеж породившими: не имели они над ним силы. Если Александр не способен был, переродившись духовно, это внутреннее изменение своего «я» явить во вне в образе властвующего Императора, а вынужден был уйти в затвор, то, напротив того, легко и свободно явил собой образ Православного Царя Николай I, сумевший сочетать императорское, нового стиля, великолепие с простотой исконно-русской, делавшей его родным и близким каждому почвенно-русскому человеку. Если все предшествующие царствования еще только ставили вопрос о согласовании «Империи» с «Царством», то в образе Николая I эта проблема получала наглядное и безспорное разрешение. Император, поражавший воображение европейцев своим величием, облеченным в европейские формы, был вместе с тем стародавним Хозяином громадной страны, патриархально близким каждому ее насельнику. Едва ли даже древняя Москва являла пример - не исключаем и Тишайшего! - такого живого общения Царя и народа: каждый русский человек ощущал Царя «своим», а себя все ощущали «царскими». Покоряюще действовал, непроизвольно. Царь даже на «передовых» людей, в которых не умерла окончательно русскость. Когда он умер, Россия оцепенела.

И именно то, что эта власть была «патриархальной» обуславливало то, что «гнет», как воспринимали Николаевский режим «передовые» люди, не мешал блистательному расцвету культуры буквально во всех областях жизни - не исключая тех, воздухом которых является свобода. Этим объясняется и то, что, в отличие от царствования брата, «идеи» реакционные с точки зрения Александровского либерализма, не мешали Николаевским «учреждениям» развиваться по линии раскрепощения - что опять-таки мало замеченным остается в силу примата «идей» в сознании наблюдателей над «учреждениями». Чтобы оценить особую качественность Николаевского царствования, как «правового» и даже «либерального» (не в затасканно-публицистическом, конечно, смысле этого слова, а строго-научном), надо только подумать о Сперанском, как организаторе грандиозного дела по созданию Общего Собрания Законов и Свода Законов. Именно при Николае I становилась Россия «правовым государством» - и это не только в строго-формальном смысле том, что объединенным и гласным, для всех обозримым, а потому и практически-общеобязательным становилось действующее объективное право. «Правовым государством» становилась Россия и в смысле более узком, означающем особую природу государственности - именно ту, которая выросла из Римского права и которая своей основной чертой имеет наличие хозяйственной автономии, ограждаемой публичным порядком, а следовательно, и обособление права публичного и частного (чего в России ранее не было по общему правилу). Дело в том, что Римское право стало содержанием, пусть и контрабандным, первой части Х тома - нашего гражданского кодекса. Пусть это не было еще общим правом, но все же общегосударственное задание определялось достаточно ясно: вопрос шел только о распространении этого, уже действующего, права на всех. Режим частной собственности входил в законный обиход России, как порядок жизни, который ждет всю раскрепощаемую Россию.

Рубежа не переступил Николай I, им так отчетливо поставленного. Трезвое чувство действительности мешало ему. Удел свершителя «Великих реформ» на его сына выпал - по завету отца.

Александр II был как бы создан для этой задачи. Мягкая доброжелательность, граничащая порой с тепло-хладным безразличием, но, вместе с тем, опирающаяся на стойкое умоначертание трезво-русской царственности, позволяла ему идти по течению, в сущности, неизвестно, куда ведущему, но тут же ставить ему пределы, царственной рукой осуществляя принятое к исполнению. Воспитание, полученное от Жуковского, немалое тут имело значение. Над веком возвышался Жуковский. Западник стопроцентный, он познал цену Запада. Он уразумел его духовную немощь. Он уразумел и духовную мощь России Исторической. Отрезвляющую его школу прошел Александр II, поскольку он становился причастным к мiру «идей». Это помогло ему оказаться державным осуществителем назревших общественных реформ. Пусть они подрывали основы государственности устоявшейся. Державная рука тут же действовала, как умеряющая сила, государственно-разумный облик дающая тому, что было на грани безответственного доктринерства.

Но при всем том, картина становилась угрожающей: две стихии обозначались, во всей своей непримиримости, стоящие одна против другой. Живое еще прошлое патриархальное отвергалось государственной новизной, в которой, вопреки тому, что, по подсказке Каткова, говорили Царю старообрядцы, никак не слышалась святая старина. Контраст двух стихий легко иллюстрировать на примере взаимоотношений помещиков и крестьян применительно к земле. Крестьяне и себя и своих помещиков продолжали рассматривать под углом зрения службы Царю. Раз помещиков отстраняли от земельной службы - им оставалось только уйти от земли, предоставив служить на ней крестьянам. А как помещики будут вознаграждены за их иную службу - то дело царское. Помещики же смотрели и на крестьян и на землю, как на свою частную собственность. Раз крестьян освобождают - им остается только уйти с земли, которая остается за собственниками ее. Примирения между этими двумя точками зрения нет. Выход нашли в том, что государство откупило землю от помещиков и само уже покрывало расходы по этой грандиозной операции, мерами государственной власти взимая выкупные платежи с крестьян.

Уместно тут опять вспомнить закон Павла о трехдневной барщине: как было бы все просто, если бы земля была размежевана, повинности точно установлены... При посредничестве государства ничего не было бы легче на этой основе полюбовно разойтись крестьянам и помещикам. Теперь же дух произвола витал над Реформой. Надел! Самый принцип «наделения» вводил начало властного произвола туда, где здоровым началом является только самопроизвольная жизненная индивидуальность, никакими «правилами», «нормами» не определяемая. Не возникал ли соблазн эту идею «наделения» свыше сделать чем-то длящимся, постоянным - конечную границу получающим только в факте исчерпывающего распределения всей земли, когда уже нечего больше будет «наделять»? Идея «черного передела» родила революцию - но разве не подсказана она реформой? Пусть иного способа не было, чтобы реформу осуществить, но, с проведением ее, не возникала ли срочнейшая задача переключить мiроощущение крестьян на иной лад? Этого не произошло: не стал новый порядок крестьянского быта на очередь. Напротив того, освобожденное крестьянство было закрепляемо в своей изолированности и в своей связанности - худшей, чем то было при помещиках. Раньше опека властная предполагала систематическую и постоянную помощь сверху. Теперь крестьянство было предоставлено себе. Внутри-крестьянская солидарность оставалась в силе, как и крепость земле, но земля эта была неподвижным куском - и не было надежды на улучшение быта, на переселение, на перевод на оброк, на дополнительный надел. Состоялась абсолютизация худшей формы крестьянского быта, когда не «по силам» крестьянин получает трудовое задание, а «по ртам» делится ограниченный кусок земли, на котором стеснен маленький крестьянский «мiр». Новая крепостная зависимость так возникает, и из нее выводится крестьянство только так называемой «столыпинской реформой», которая по праву может быть названа действительным «освобождением крестьян», с обращением их в частных собственников...

Надо ли удивляться, что при таких условиях крестьянство, в сущности, не приняло Великой реформы. Оно подчинилось ей верноподданнически, ответив, однако, на свое «освобождение» и бунтами, эпизодические вспышки которых не превратились в общенародное бедствие только благодаря мудрости Царя, умело обставившего объявление «свободы». Но крестьянство замкнулось в мечте о дальнейшем - в направлении, лишь начатом. Оно стало ждать «земли и воли» в полноту предельную, и это вожделение принимало, в условиях законсервированности крестьян в своем соку, все более горячечный характер. Ожидание флигель-адъютантов с объявлением от Царя настоящей свободы, а не той, подмененной, которую они принесли в 1861 году, принимало образ бредовой одержимости. Ее легко было обратить и против Царя на путях умелой и настойчивой пропаганды. И настало, наконец, время, когда вытеснен был в воображении крестьян образ посланца Царя образом «студента» - вестника уже не Царя, а революции, с обетованными ею «землею и волею».

Первая революция образумила верхи. Началась лихорадочная и успешная работа по спасению России от черно-передельческой пугачевщины. С именем Столыпина связано громадное движение, наново организующее Россию. Осуществлялся грандиозный план устроения России на началах частной собственности. И уже, казалось, реальностью становилось это спасительное обновление России, как грянула Война, остановившая реформу, а затем революция. Обнаружилось, в революционном угаре, как хрупко достигнутое: под армяком хуторянина («столыпинского дворянина») обнаруживался все тот же жадный до «землицы» мужичок, готовый принять деятельное участие в переделе грабительском сохранившихся «дворянских гнезд». В зареве страшного пожарища обернулась Великая реформа безобразным передельческим безчинством, открывшим возможность обращения России в СССР. И не стало ни Святой Руси, ни Великой России...

Значит ли это, что объективно-порочно было содержание «Великих реформ» и что благодать «Святой Руси» покинула Великую Россию, как только стала она на этот пагубный, прельстительный путь? Никак. Много ценного было в Великих реформах и, поистине, велик итог их достижений, развернувшийся в течение полувека дальнейшего бытия России, в самых разных направлениях. Громаден был идеалистический порыв, вложенный в эти Реформы, и не угасал он до катастрофического срыва. Во многих отношениях «адаптация» западно-европейской гражданской культуры, Россией явленная, была усовершенствованием этой культуры, глубоко оригинальным. Это можно сказать и обо всем ходе имперского российского гражданского строительства, но особенно ярко это видно на последних десятилетиях его. Величественной и грозной была Российская Империя - этого не станет отрицать никто. Но мало кто отдает себе должный отчет в том, в какой мере этому внешнему великолепию соответствовало и внутреннее совершенство могущественного аппарата властвования. Еще должным образом не оценены ни русский суд, ни русская бюрократия, ни русское самоуправление, ни русская административная юстиция, ни наш «приказный» язык, ни совершенство кодификации. Не оценена по достоинству и общая «добротность» всего творимого Российской Империей, готового, казалось, стоять веками. Люди были крепки и на слово и на дело. Так было до Реформ, так оставалось и в «Пореформенной России». В основе этой крепости слова и дела продолжала лежать крепость духа, веками утвержденная.

Далеки мы от того, чтобы печать охуления ставить на тот крестьянский быт, который, в конечном итоге, оказался рассадником, питомником, очагом революции. «Законсервированность» крестьянского быта означала и охранение святости его - той исконной святости патриархальной, которая составляла основу Святой Руси. Только под этим углом зрения можно уяснить оторопь, которую испытывали иные трезвые государственные деятели России, осознавая размах разрушительный, а не только созидательный, столыпинского дела. Сможет ли хуторянин остаться столь же верным чадом Церкви, каким был член «мiра», в житейском быту привычно объединенного вокруг храма? Все та же проблема стоит: может ли русский человек, оказавшись в условиях свободы, не полинять в своей исходной православной русскости? Образованные классы еще в какой-то мере держались духом старины - даже и укоренившись в новизне. Были круги общественные, которые разрушительность новизны принимали с восторгом и с готовностью до конца ее проводить - сметая с лица земли все святое прошлое. Для большинства так вопрос не ставился: оно думало строить наново, не порывая всецело с прошлым, а его совершенствуя. Медлил еще тут процесс расцерковления. Для простого крестьянства упрощенно груб он был, являясь срывом в бездну бунта, ничего святого уже перед собой, в своей оголтелости, не видящего. Дни и часы Исторической России оказались сочтены, когда встреча дружественная произошла между двумя стихиями, только что стенка на стенку друг на друга шедшими. Великая Россия, во всем великолепии и внешнем и внутреннем, возмечтала высвободиться от оболочки великодержавия царственного, якобы мешающего дальнейшему росту и развитию «свободы». Святая Русь, во всей еще сохранившейся жизненности крестьянского уклада, всецело церковного, захотела любой ценой высвободиться от якобы висящих над ней пут, мешающих ее благо быту. Революция сверху соединилась с бунтом снизу - и это в условиях, когда для достижения желаемого и верхами и низами нужно было только одно: предохранить Россию и от революции и от бунта. Все ведь было уже достигнуто! - Казалось - только реализуй его, оберегая и то, что обретено нового, и то, что осталось от старого. Нет - долой и то и другое! То, что обрекло на небытие Историческую Россию, было одновременно и отрицанием Святой Руси и разрушением Великой России. По-разному это слагалось в сознании члена культурного общества и крестьянского мiра, но итог был тот же: «долой!» Так и возникло пустое место, на котором и воцарились большевики.

*   *   *

Мы в самом начале говорили, что при оценке Императорской России надо учитывать не только то, что сознательно и намеренно делалось ее вождями, но и самый факт, что под покровом Императорской России продолжала, при всех условиях, жить Святая Русь. Многое раскрывает нам тут история - именно история. Современность уже не реагирует на явления русской святости - не видит она их! Пусть она не чуждается их - она другим занята. Были разве чужды духу Святой Руси Пушкин, Гоголь, Лермонтов? А коснулось ли их слуха возникновение такого явления святости, как преп. Серафим Саровский? В том ведь и природа Святой Руси, что ее не так просто увидеть и рассмотреть. Это не значит, что она таится и прячется - этого не требовалось в Императорской России, по общему правилу Святую Русь нарочито охранявшей. Но была Святая Русь для Императорской России тем, чем для каждого христианина является его «внутренний человек». Так ли легко его увидеть и рассмотреть? И не надо для этого никому своего «внутреннего человека» особо таить и прятать. Надо, однако, особое чувствилище иметь, чтобы его увидеть - такова природа «внутреннего человека».

Трагедия Императорской России и заключалась в том, что утрачивала она способность, даже и оставаясь щитом Святой Руси - видеть ее истинную природу. Это возникло в самый момент возникновения Империи. Не отсюда ли разрыв традиций церковного искусства - буквально мгновенно возникший с началом Петербургского периода? Своей жизнью начинала жить Императорская Россия - своей продолжала жить Святая Русь. Новый культурный мiр создавала Императорская Россия - и обогащалась Россия многим, о чем и не помышляла Москва. В какой-то мере и это новое было наследием, отражением, порождением прошлого. Отблеск Святой Руси - давал особую качественность всему новосозидаемому, на удивление всему мipy, поскольку этот мiр начинает знакомиться с богатством русских культурных достижений. Но уже не живет в них подлинная, истинная Святая Русь. Живет она своей особой жизнью, отдельной - горя ровным, мягким, ласкающим светом где-то в глубинах, в недрах русской жизни, чтобы моментами лишь озарять всю Россию светом ослепительно-ярким...

Многих монархов имела Россия - мало кто из них не был убежденным защитником и охранителем Святой Руси. Но можно ли назвать их представителями, чадами Святой Руси? В какой-то лишь мере - да. Тут-то и обнаруживается особенно наглядно, как разобщаются пути Великой России и Святой Руси.

Павел I! Жило в нем мистическое начало несомненно - и не объясняются ли «странности» его, независимо от сложных обстоятельств его воспитания и первого периода его жизни, еще и сложностью его духовного хозяйства, вызываемой контрастом и конфликтом Святой Руси и Великой России? Поучителен дневники его воспитателя Порошина, человека высоких достоинств и дарований, воплощавшего среднюю линию, сочетавшую верность Церкви с увлечением западной культурой - человека ломоносовского уклада. Мы видим изумительную для Павла-ребенка развитость его, позволявшую резвую детскость сочетать с осмысленным участием во всех светских, государственных и культурных явлениях эпохи. Найдем ли мы в этом замечательном дневнике хотя бы малое дуновение духа Святой Руси! Нет. Между тем, дух этот не был чужд Павлу: посмертная его судьба тому порука. Святая Русь - та увидела, та рассмотрела в Павле родственность себе духовную: святым восчувствовала она умученного Императора.

В сыне Павла, напротив того, воплотились самые передовые устремления Великой России, несовместимые, несогласуемые со Святой Русью. Но как красноречива его судьба! Явила она, на троне, возвращение в отчий дом со страны далече. Не мог уже, однако, этот святой замысел быть осуществленным до конца, во всей своей благодатной полноте, иначе, как отказом от мiра - покаянно-уничиженным, таким, какой только Святой Руси доступен и близок. Странником бездомным стал повелитель Европы и в отшельничестве безвестном кончал свои дни, венцом покаяния венчая свою царственную главу, им самим развенчанную.

Николай I! В его величавом образе на историческое мгновение слились Великая Россия и Святая Русь. Но было ли то органическое сращение? Нет! Некая нейтрализация произошла того неотмiрного, что составляет сущность Святой Руси - как то бывает и в жизни отдельного человека, остающегося верным своей Церкви, но увлеченного достижениями мiрской жизни, самоценными... Но так лишь остается, пока не возникает момент, когда надо подумать о душе. Знаменателен исход из мiра Царя Николая I. Вот когда Святая Русь отстранила Великую Россию - властно и окончательно. Осведомленный врачом-другом о близящейся кончине. Царь отодвинул от себя все земное - вплоть до донесений из Севастополя, передававшихся им нераскрытыми сыну-наследнику. Сердце отдавалось теперь уже нераздельно лучам иного света - и ложится на кончину Великого Императора отсвет ровный, тихий, благостный Святой Руси неотмiрной: русская, православная смерть венчает жизнь строителя Великой России. Смерть то русского солдата - воина Христова - отслужившего свой срок.

Царь-Освободитель! Привлекателен его облик - но всецело светский это облик. Печать Великой России лежит на нем и как на Царе, и как на человеке. Культура его - его домашний быт: где тут Святая Русь? Однако только затуманенность духовного взора его современников и потомков способна объяснить тот факт, что в жизнеописание его не проникло сведение знаменательное: мученическая кончина Императора совпала с принятием им Святых Тайн, после великопостной исповеди. Много говорит это «совпадение» верующему сердцу, приобщая и Царя-Освободителя к Святой Руси.

Фигура Александра III проста: в ней не надо разгадывать конфликтов внутренних. Тут уже конфликт иной: Царя с обществом. Святая Русь в его лице получает если не воплощение, то признание - полное, всецелое, убежденное. Как много и тут скажет церковно-верующему человеку смерть Царя с рукой о. Иоанна Кронштадтского на челе!

А наш последний Царь. К нему обращаемся мы со смущенным сердцем - как к живому свидетелю и молчаливому обличителю наших дел и дней...

*   *   *

На Императоре Николае II оборвалась историческая нить России.

Найдутся ли силы, способные подобрать эту нить и восстановить ход Истории?

Для этого нужно, чтобы понят был наш последний Царь и чтобы понято было - почему он стал последним.

Всмотримся в его царствование. Чем отличается оно формально от всех остальных? На каждом царствовании предшествующем лежит печать Царя. Каждое обнимает эпоху, краткую ли, долгую ли, но такую, которая может по праву именоваться «веком» своего Государя, - именно его! Печать ли личности этого Государя ложится так властно на его век, или, напротив того, печать века ложится на Государя, определяя его облик - но два эти образа: Царя и Царства, сливаются неразличимо, как бы тем наглядно показывая нам, в какой мере совместно определяла десница Господня судьбы Русского Царя и Русского Царства.

Можно ли это сказать, хотя бы в малой мере, о нашем последнем Царе?

Где Россия Николая II? Где его век? Не слияние, а контраст и конфликт перед нами.

Какое это страшное обличение России - перед лицом такого Царя! Ведь на троне впервые, на всем протяжении Императорской эпохи был Царь, воплощавший Святую Русь - являвший собою живое олицетворение того «внутреннего человека», который, по заданию промыслительному, должен был быть и оставаться неизменно духовным содержанием Императорской России. Вот кем был «Царь» в «век Николая II». А чем было «Царство»? Оно было расцветшей во всей полноте заложенных возможностей Великой Россией. Полнота великодержавия Российского осуществлялась Российским Царством. Высота духовного строя святорусского являема была личностью Царя. И такой России оказался чужд такой Царь!

Как же было ему не стать последним?

Каково же условие, единственное, неотменимое, при котором не «последним» может оказаться - в будущем - Император Николай II?

Такая Россия должна возникнуть, которая достойна своего последнего Царя. Нельзя ушедшую в историческое небытие Россию механически реставрировать, как нельзя на ее месте создать некую новую Россию. Наше прошлое можно только продолжать, восстановив его от того места, на котором оно прервалось.

Великая Россия и Святая Русь! Святая Русь не что-то, могущее быть противопоставленным Великой России в плане восстановления России. Если «внутренний человек» испытал смерть - то и внешний обречен на тление. Если же «внутренний человек» охвачен страстями, одержим бесами, загнан в подсознание - спасение возможно и, следовательно, новая возможна жизнь. Возрождение России не есть восстановление учреждений и возвращение идей, какими жила Россия Николая II. Нельзя восстановить «русский суд», «русское земство», «русскую бюрократию» и т. д. Нельзя восстановить то многообразие культурной жизни, которым искрилась ушедшая Россия. Все это ушло, разрушено, вымерло. Но если возвратится «внутренний человек» в опоганенное тело - покаянием омыв грех своего падения, не откроется ли тем возможность жизни обновленной России? Не освятится ли вновь оскверненное тело святостью духа, в него возвратившегося и его оживившего?

Одно из двух. Или, действительно, понятия «Великая Россия» и «Святая Русь» суть антитезы. Тогда пришла Россия к своему естественному концу, обнаружив то, что весь ход Императорской России означал ликвидацию того великого образования, которое именуется Русским Православным Царством. Киев! Москва! Петербург! Вот три этапа роста, развития, преуспеяния этого великого образования. Четвертого этапа нет - и кончилась Россия. Богатое наследие оставила она, но выморочно оно: наследника нет. Церковное сознание из этого сделает один вывод, безцерковное - другой. Церковные люди будут готовиться к сретению Христа-Мздовоздаятеля, превыше всего заботясь о спасении своих душ. Безцерковные люди будут строить мечтательные планы о новой России, якобы вырастающей из пустого места, образовавшегося после исчезновения Великой России и Святой Руси.

Но разве окончательно упразднена другая возможность? Россия употребила свободу, ей данную Императорами и в полной, предельно-полной, мере раскрывшуюся при Царе Николае II, не на служение идеалам Святой Руси, а на свое ублажение в образе самодовлеющей Великой России, забывшей о своем «внутреннем человеке» и отдавшейся всевозможным соблазнам. Это привело к катастрофе. Но разве не может опамятоваться Россия?

*   *   *

Двоица перед нашим духовным взором стоит, являющая собой «симфоническое» единение Великой России и Святой Руси: наш последний Царь и о. Иоанн Кронштадтский! Как полон был духа Святой Руси наш последний Царь, возглавитель Великой России на ее высшем подъеме! Как полон был сознания высокой качественности и промыслительной единственности и неповторимости Великой России о. Иоанн - воплощение Святой Руси, в большей целостности и полноте непредставимое!

Промысл Божий как бы намеренно оживляет перед нами с такой наглядностью наше прошлое в их лице - тем творя образцы, совместно определяющие наше идеальное будущее. Пойдет ли русский народ по этому открывающемуся перед ним пути света? Этого никто не скажет. Но за себя каждый и может и должен ответить на вопрос, поставленный ему лицезрением этой святой двоицы. Способен ли ты, уразумев до конца содержание нашего прошлого, пронизанного идеей «во Христе спасения» - стать на путь спасения своей собственной души, тем являя себя истинным сыном своей истинной Родины, Исторической России? Или ты безнадежно побежден духом века сего, в его обращенности не к Христу, а к антихристу? Эта дилемма, в своей простоте, мало кем ныне ощущается: мы все склонны осложнять нашу жизнь и наше отношение к ней всякими привходящими соображениями, являя тем свойство падшей человеческой натуры, Христом двойственно обозначенное образами раба ленивого и раба лукавого. Но этот вопрос, в своей провиденциальной простоте, остается стоять перед нами. В какой-то момент он созреет для каждого в своей категоричности. И ответ на него явится не только судом над собой, как личности, избирающей путь спасения или путь гибели, но явится и неким слагаемым того общего суда, который творится над собою всем мiром. Это как бы участие в голосовании всеобщем вопроса о том, «быть» ли дальше мipy - через продление исторической жизни России - или «не быть». Решая свою личную судьбу, русский человек в неизмеримо большей мере, чем всякий другой, решает судьбу мiра.

Чем непосредственно определилась катастрофа падения России? Объединением в соблазне ложно понятой свободы бывшей служилой и бывшей тяглой России; правящего отбора и низовой массы; великодержавных верхов и патриархальных низов; носителей идеи Великой России и хранителей традиции Святой Руси, - из какового объединения и возникло губительное слияние интеллигентской революции и крестьянского бунта. Чем может быть обусловлено восстановление России из бездны падения? Объединением в готовности употребить вожделенную свободу в служение Богу этих же двух основных сил. Медленно шло высвобождение от этого служения нашего правящего отбора. Но прочно и глубоко внедрилось в сознании его отступление. Чудо нового рождения нужно для его возвращения истинного в Церковь - а тем самым и обретения им новой способности служить Богу в образе служения истинной России. Мгновенно произошло обращение сплошной массы русского народа на путь богопротивного бунта и ниспадение всей этой массы в ад кромешный советской каторжной переплавки. Достигла ли своей цели эта переплавка? Не созрела ли в душе народной покаянная готовность нового обращения к Богу? Не способна ли душа народная так же мгновенно явить себя в своей доброй качественности, как явила она себя сорок лет тому назад в своей качественности злой?

В этом предположении благого мгновенного превращения нет ничего невероятного. Безплодно гадание - как, в каких формах оно может произойти. Мог ли кто загодя нарисовать хотя бы самую приблизительную картину того, как протекало высвобождение России из Великой Смуты начала XVII века? Дело сейчас не в мечтательных гаданиях о будущем, а в ответственном строении настоящего, как оно Богом нам дается - и в личной нашей судьбе и в делах общественных. И чем скромнее будут наши реальные задания, тем действеннее будет наше соучастие в добром строительстве. Только бы нам не терять из глаз вождей наших, в них видя единственный маяк спасения: святую двоицу последнего Царя и всероссийского батюшки о. Иоанна. Они всему научат, если только не политическим резонерством станет обращение к ним, а останется молитвенным обращением, покаянно-благодарным. И в этой святой двоице снимается антитеза Великой России и Святой Руси. Нет другой возможности восстановления исторической жизни мiра, как через восстановление Исторической России, в слитности в ней неразличимой Великой России и Святой Руси. Встать к новой жизни может Великая Россия только как Святая Русь. Вернуться может к исторической жизни Святая Русь только в образе Великой России. Как это произойдет - тому смогут научить только батюшка о. Иоанн и Царь-Мученик, если молитвенно-покаянно припадут к ним русские люди. В двояком грехе сокрушилась Россия: то были всероссийский грех ума - революция, и всероссийский грех воли - бунт. Преодолеем мы этот двойной грех молитвами свергнутого Царя-Мученика и пророка-молитвенника и чудотворца всероссийского, батюшки о. Иоанна - откроется нам путь спасения. Тщетно было бы искать его вне такого двойного покаяния. Только так живым сможет снова стать наше святое прошлое и творимо будет историческое наше будущее.

Архимандрит Константин Зайцев,
«Чудо Русской истории»

Литература и комментарии:

Печатается по кн.: Архим. Константин (Зайцев). «Чудо Русской истории». С. 75-99. Первая публикация: «Православный путь». Джорданвилль. 1958. С. 1-25. Первая публикация в России: «Литературная учеба». М. 1994. Кн. 2. С. 73-92.