Выбрать шрифт:
Рассчитайте пошлину на авто из Японии в калькуляторе пошлины.
Тот, кто просматривает наши русские зарубежные журналы, журнальчики и газеты, наверное, не раз замечал, до какой степени русские люди изголодались по словесной гармонии, по поющему ритму стиха. Этот голод естествен и понятен. Вот уже скоро сорок лет, как русская поэзия, задавленная террором и поруганная циничными авантюристами вроде Демьяна Бедного, Маяковского и других им подобных, прекратила свое пение в подъяремной России. Допевали еще поэты предшествующего декадентски-эротического поколения, пока их терпела советская цензура или пока эмиграция спасала им жизнь. Но новых больших ясновидцев и певцов не появлялось ни в России, ни в эмиграции. Почему?
Казалось бы, теперь как никогда, потрясенные и раненые сердца русских людей должны быть открыты для новых вещих слов и песен, для этой поэзии большого созерцания и глубокого замысла, для настоящей поэзии. Именно эта поэзия и такая поэзия призвана совершить для грядущей России то самое, что совершили для дореволюционной России Державин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Баратынский, Языков, Тютчев, А.К. Толстой и другие. Казалось бы, именно теперь, когда скудные, декадентски-эротические содержания предреволюционной поэзии отжили свой век и русским людям дан новый опыт подлинного зла, подлинного страдания и предчувствия грядущего величия, следовало бы ждать от русской поэзии настоящих песен и пророчеств... Где же это все? Почему современные русские поэты молчат о великом и сокровенном и поют старые перепетые перепевы?
Чтобы ответить на этот вопрос надо обозреть пути и судьбы русского народа за последние десятилетия.
Если пересмотреть всю историю человечества, то обнаружится, что коммунистическая революция в России есть единственное в своем роде крушение и бедствие. Бывали времена тяжкие, мучительные, как Пелопоннесская война в Греции, гражданская война в Риме, правление жестоких и развратных Цезарей, эпоха Инквизиции, эпоха итальянского Возрождения, тридцатилетняя война, первая французская революция... Изучая эти эпохи, читая первоисточники и показания очевидцев, содрогаешься и ужасаешься; а порою кажется, что хуже этого не могло бы быть нигде и никогда. Но когда обращаешься к коммунистической революции наших дней, которую мы вживе и въяве переживаем вот уже 37 лет и притом на собственном опыте, быстро приходишь к убеждению, что ничего подобного человеческая история еще не видала.
В прежние времена люди хотели власти и богатства - и из-за этого впадали в преступления и злодеяния. В наше время коммунисты, добившись власти и богатства, заняты истреблением лучших людей страны: самая власть их есть злодеяние для всего мира; самое богатство их означает всеобщую опасность и нищету. Но им этого мало: они поставили себе задачу - уничтожить всех, кто мыслит не по-коммунистически, кто верует религиозно, кто любит родину; и оставить только своих рабов. Для этого они выдрессировали (и продолжают дрессировать) целый кадр, целое поколение палачей, садистов и садисток, которые и наслаждаются замучиванием невинных людей. И все это - во имя противоестественной химеры, во имя нелепой утопии, во имя величайшей пошлости, которая ничего не сулит людям кроме обмана, разочарования и атомной войны.
О русском народе надо оказать словами Тютчева: «невыносимое он днесь выносит»... И справляется он с этим потому, что идет по своим исконным путям, проведшим его через все его климатические суровости, через все его хозяйственные трудности и лишения и через все его военные и исторические испытания. Эти средства, эти пути суть: молитва, терпение, юмор и пение. Все вместе они создавали и сообщали ему ту особенную русскую выносливость, ту способность приспособляться, не уступая, гнуться без слома, блюсти верность себе и Богу и среди врагов и в порабощении, сохранять легкость в умирании, накапливать ту силу сопротивления в веках из поколения в поколение, которая и спасала его в дальнейшем. Так и в современной революции, бесчеловечнейшей из всего исторически известного, русский народ обновляет это свое душевно-духовное умение, как бы унося свои святыни в таинственную глубину своего духовного озера.
Не подлежит никакому сомнению, что революция была срывом в духовную пропасть, религиозным оскудением, патриотическим и нравственным помрачнением русской народной души. Не будь этого оскудения и помрачения русская пятнадцати-миллионная армия не разбежалась бы, ее верные и доблестные офицеры не подверглись бы растерзанию; совесть и честь не допустили бы до захватного передела имущества; Ленин и его шайка не нашли бы себе того кадра шпионов и палачей, без которого их террор не мог бы осуществиться; народ не допустил бы до избиения своего духовенства и до сноса своих храмов; и белая армия быстро очистила бы центр России. Это была эпоха окаянства, когда коммунисты выбирали окаянных людей для совершения окаянного дела, а народ, вместо того, чтобы молитвенно примкнуть к московскому Церковному Собору и внять отлучению и заклятию Святейшего Патриарха Тихона, разучился молиться и внимать совести, помышляя только о кровавой мести и темном прибытке.
Но вот, революции суждено было не удовлетворить вожделения русских масс, а разочаровать и образумить их. Это разочарование пришло к ним в жесточайшем виде - в виде трехлетней гражданской войны с ее грабежами, эпидемиями, ожесточением; в виде массового расстрела лучших людей, искусственно организованного голода, доходившего до вымирания и людоедства, в виде террора, свирепой коллективизации и концентрационных лагерей. На открытое сопротивление решались только вернейшие и храбрейшие. Народные же массы предались безбожному ожесточению, и лишь медленно, очень медленно, после распыления, разоружения и изъятия земли, начали понимать, что главный поход идет на них, что они сами обречены на небывалое рабство, на нищету и голод, или просто на смерть. Но возможность сопротивления была уже упущена: народ был уже обезоружен, а кадры партии, комсомола, бесчисленных доносчиков и политической полиции (Чека, Гепеу, НКВД, МВД) были уже сплочены и вели повальный террор, сами находясь под вечным страхом. «Гулаг» открыл свои необъятные недра; и русскому народу оставалось одно: уйти в себя, развернуть столь же необъятные недра своего терпения, научиться узнавать «своих» молча, организовываться полумолча, перетирать коммунистические цепи энергией своей выносливости и ждать исторической «конъюнктуры» для освобождения.
Всем этим и объясняется та смена путей, которую мы наблюдали за эти десятилетия: преобладание юмора в начале, переход к терпению в дальнейшем, и, наконец, возврат к вере и молитве. А поэзия (пение) ждет еще своего часа; для нее время еще не приспело.
Кто из нас не помнит этого неистощимого, отчаянного юмора, которым русские люди пытались преодолеть безумие и лишения первых лет? Тогда желтые тысячерублевые бумажки назывались на базарах «косыми» в издевательство над косым Лениным... Как поганки в гнилом лесу лезли отовсюду слова неслыханного на Руси жаргона, начиная с «совдепа» и «совнаркома» и кончая такими издевательскими перлами, как «помучкота» (помощник участкового комиссара трудовой армии) и «замкомпоморде» (заместитель комиссара по морским делам»). Тогда и новое гнусное название русского государства «РСФСР» истолковывалось по-своему: «Редкий случай Феноменального Сумасшествия Расы». Из уст в уста передавались хлесткие частушки; ходила по рукам бойкая «поэма»: «Маркс в России», кончавшаяся тем, что Маркс публично плевал своему огромному памятнику в лицо; и самая смерть обозначалась словами «сыграть в ящик»... Отовсюду подмигивал людям юмор висельника...
Но время шло. Террор становился все круче и безумнее. Дерзновенный юмор стал осторожнее, научился прятаться и первенство осталось за терпением: народ принял свое новое, неожиданное и неслыханное иго.
Ему "не хватало" свободного терпения для того, чтобы честно и твердо закончить войну: «похабное» прекращение ее казалось ему «спасением». Ему не хватило свободного терпения для того, чтобы довести до конца аграрную реформу Столыпина: захват и погром сулили ему «необозримые земли», а социалистические партии (социалисты-революционеры и большевики) уговаривали торопиться. Ему не хватало свободного терпения для того, чтобы верно и постепенно усвоить зализавший его поток всяческого, всестороннего образования; уровень этого образования казался ему слишком высоким, надо было отвергнуть веками выношенное, культурно-драгоценное, но невежде «ненужное» правописание, надо было довести гимназию до безграмотной толчеи, а высшие учебные заведения - до пропаганды коммунистического бреда и до усвоения элементарных технических навыков. Не хватило добровольного терпения для строительства России; хотелось «простоты», «легкости», «скорости»; хотелось не учиться, а наживать; хотелось не «устраиваться» и «обзаводиться», а схватить и завладеть; манило «несосветимое» богатство - которого не было, земельное, торговое, промышленное, денежное; лень нашептывала, революционная демагогия взывала, правосознание было очень скудно, а освобождение от государевой присяги развязало все удержи. И наказание не замедлило.
Замысел Ленина и его банды был таков: деморализовать солдата, матроса, земледельца и рабочего, ободрить захватчика, попустить разбойнику («грабь награбленное») - и затем задавить деморализованного, превратив его в голодного, запуганного и покорного раба...; подорвать свободное терпение народа, превратить его в бунтующую чернь и тогда возложить на него вынужденное терпение, рабскую терпеливость без конца и меры. Этот замысел удался. И вместо России стало строиться новое, безбожное, безнравственное, тоталитарное, коммунистическое. Ныне народу надо быть готовым в нем всегда и ко всему. В нем терпение перестает быть выражением духовной свободы, но становится проявлением страха и инстинкта самоохранения.
В замысле коммунистов неверно все: начиная от религиозного опустошения души, и кончая варварской попыткой строить культуру на страхе и порабощении; начиная от попрания личного начала и личной творческой инициативы, и кончая принудительным «мировоззрением»; начиная от пошлой цели и кончая порочными средствам». Здоровому, идейному человеку здесь все неприемлемо, все чуждо, все угнетающе; и потому все это должно было быть навязано ему. Со времени водворения этих людей у власти прошло 37 лет и никакие внутренние и внешние осложнения и катастрофы не могли доселе освободить русский народ. Другие народы не могут и представить себе ту степень унижения, с которой пришлось ему мириться, и тот запас терпения, который от него потребовался. Сколько раз русским людям казалось, что другие народы (немцы, англичане, поляки, американцы!) должны будут однажды вмешаться и «освободить» Россию; и каждый раз эти мечты оказывались беспочвенными. Русским людям надеяться не на кого, кроме Бога и своих собственных сил. Но чтобы найти в самом себе необходимые для борьбы силы и умения, необходимо отчаяться во всем и во всех, кроме Господа; необходимо восстановить свою религиозную веру, как таинственный и живой ключ духовной жизни. И все партии и организации без исключения, - как подъяремные, так и зарубежные, - которые не обратятся к этому источнику, могут быть заранее уверены в ожидающем их неуспехе.
Этот процесс возвращения к вере и молитве давно уже начался в России: против абсолютного зла, против неизбывного страха, против беспомощного отчаяния есть только одна единственная абсолютная опора - искренняя и цельная религиозность, несущая с собою силу молитвы и силу покаянного очищения. Это надо понять и прочувствовать до конца. Нечего браться за освобождение и восстановление России без совести; а совесть живет только в искренней и цельной душе, где она звучит как голос Божий. Надо смыть позор своих преступлений, сорокалетних унижений, и слезы вынужденного страхом приспособления; а для этого необходимо религиозное покаяние. Надо смыть в душе черное бесчестие прошлых лет и вновь поверить в свою собственную непоколебимую честь и полную честность, чтобы восстановить доверие к самому себе и научиться узнавать людей заслуживающих доверия; а это возможно только перед лицом и судом Божиим. После всего пережитого и выстраданного надо искать и найти путь к Богу. Пути безбожия, бессовестности, бесчестия и дьявольской лжи исхожены и изведаны: они обличены и оказались погибельными. Необходимо глубокое обновление душ; и никакие модные лозунги и никакое политическое пустословие его не заменят: ни «демократия», ни «федерация», ни «свобода», ни «равенство», ни «братство», ни иное что-либо.
И вряд ли Мы ошибемся, если скажем, что смысл происходящего ныне в России и состоит в конечном счете в этом прикровенном, тайном возвращении к вере и молитве. И лишь по мере того, как это религиозное возрождение будет совершаться, откроются и пути к воскресению русской поэзии.
Великая русская поэзия возродится тогда, когда в русской душе запоет ее последняя священная глубина, которая укажет поэтам новые, глубокие темы и дарует этим темам свою форму, свой ритм, свой размер и свои верные, точные слова. Эта священная глубина уже дана русскому человеку и обновлена в русской душе - и притом именно трагическим опытом последних сорока лет, но она еще не принята русскими людьми, русским созерцающим сердцем и поэтому еще не запела в русской поэзии. Однако это время близится...
Первое и основное в искусстве - это Предмет и его содержание: что именно ты чувствуешь? что ты видишь? о чем ты хочешь сказать? Все русские великие поэты сосредоточивали свой чувствующий опыт на том, что есть главное, важнейшее или прямо священное в жизни мира и человека. Они созерцали Божие; и взволнованное, умиленное сердце их начинало петь. Это поющее сердце приносило их поэзии все остальное, без чего стихотворение не есть стихотворение, и поэтому у них нередко делалось такое чувство, что и слова, и размер строки, и ритм, и рифма приходят к ним «сами».
Надо постигнуть это и убедиться в этом раз и навсегда: поэзию творит сердце. Выдуманное стихотворение на манер Василия Тредьяковского или Валерия Брюсова не может петь; оно будет прозаично, сухо, мертво; оно не создаст поэзии; оно даст только рифмованные строчки. А размеренным и рифмованным строчкам далеко еще до поэзии. Поэзия требует совсем иного, гораздо большего: она требует поющего сердца. Поэтому и тому поэту, который попытается жить одним воображением, на манер Бенедиктова, не вкладывая в свой опыт сердечного вдохновения, удастся в лучшем случае создать верное и подробное описание природы или людей, но это описание не увидит и не покажет сокровенную глубину описываемого и не пойдет дальше хорошего протокола. Подобно этому и волевой опыт (Гумилев) не заменит опыта поющего сердца: сколь бы велика ни была напряженная решимость воли, она вызовет у читателя в ответ (в лучшем случае) волевое напряжение и будет восприниматься, как рифмованная проповедь, как властное поучение, но не как поэзия.
Это не означает, что подлинная поэзия не нуждается ни в чем, кроме поющего сердца. Наоборот - она требует всего человека: она вовлекает в жизнь чувства (сердца) - и волю, и мысль, ибо поэзии свойственно желать до воспламенения и мыслить до самой глубины. Но важнейшее и главное есть поющее сердце и все иные силы и способности должны подчиниться ему и проникнуться его живоносною струею, его пением, его мелодией.
Так было в русской классической поэзии и восемнадцатого, и девятнадцатого века. И это было тогда же осознано и выговорено Гоголем (гл. XXXI «Переписки с друзьями». «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность»). Он пишет, между прочим: «Огонь излетел вдруг из народа. Огонь этот был восторг», и «восторг этот отразился в нашей поэзии, или лучше - он создал ее». Уже Ломоносов творил как «восторженный юноша»: «всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на котирую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной»... Державин творил великое только в состоянии «одушевления», «напряженного силою вдохновения»... Даже у Капниста проявился «аромат истинно душевного чувства»... А вот «благоговейная задумчивость Жуковского» «исполняет все его картины» особого «греющего, теплого света»... А Пушкин был сам «точно сброшенный с неба поэтический огонь, от которого, как свечки, зажглись другие самоцветные поэты»...
Итак, великая русская поэзия была порождением истинного чувства, восторга, одушевления, вдохновения, света и огня, - именно того, что мы называем сердцем и от чего душа человека начинает петь (Веневитинов, Языков, Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Хомяков, граф А.К. Толстой и другие). К сожалению, этот огонь сердца начал меркнуть во второй половине XIX века. Еще дают незабвенное Майков и Апухтин. Но уже холодным, словесным гарцованием веет от Бенедиктова: уже мыслью, волею и политическим напором слагает свои стихи Некрасов, а чувство Фета блекнет и все более принимает чувственно-эротическую окраску. Все бледнее становятся создания Полонского, Плещеева, Надсона; и место этой поэтической бледности уже торопятся занять последние предреволюционные эротически-декадействующие поэты. Сердца поэтов все реже отзываются на величие, на божественный состав мира, на узрение его таинственного естества, на молитву, на трагическое; они все менее парят, исповедуют, дивуются и благодарят; наоборот, они все более предаются сентиментальности, жалобе, «гуманности», «социальности», протесту, скрытой политике, «народничеству», революционности... В них все меньше огня и пения, все больше утилитаризма, тепловатости, прозы, злобы дня, утомления и отвращения. Слагается поэтический тупик, из которого ищут прорыва предреволюционные декаденты.
Замечательно, что вместе с изживанием великого сердечного созерцания, мельчают и самые содержания поэзии: «сентиментальность» роняет слезу на быт повседневности и не преображает, и не раскрывает его; «гуманность» сосредоточивается на человеке и не парит над миром и не возносится к Богу; социальный протест получает свои задания не свыше, а от политической партии; народничество уводит поэта в односторонние преувеличения и в отвержение, а революционность - к злобе и мести. Поэты теряют доступ к Божественному; остается одно человеческое; а из человеческого они начинают все более склоняться к чувственному эротизму.
Поэзия последнего предреволюционного периода почти уже не поет: она выдумывает вместе с Брюсовым, и мечтает, и декламирует в стихах Бальмонта, безвкусно лепечет или лопочет вместе с Андреем Белым, беспредметно и туманно фантазирует вместе с Александром Блоком, несет эротическую «тредьяковщину» вместе с Вячеславом Ивановым, пытается утвердиться на «железной воле» вместе с Гумилевым и Кречетовым, и безвольно предается личным страстям вместе а Ахматовой и Городецким. А под конец она впадает в безграмотно-развратную манеру Игоря Северянина, в продажный и бесстыдный бред Маяковского, в шепелявое неистовство Волошина, и в хулиганское озорство Есенина. И только один имел еще доступ к Предмету и нередко получал от него и содержание и форму - это Федор Сологуб (Тетерников).
Все, или почти все остальные не творили поэзию, а предавались стихослагательству (талантливые импровизировали подобно Бальмонту, бездарные - высиживали, подобно Брюсову). Они выдумывали «изыски», изобретали небывалое, старались по меткому слову Ходасевича «идти как можно быстрее и как можно дальше», считая, что поэту все позволено; и потому предавали поэзию насилию и поруганию. И почти все не умели различать добро и зло; и почти все готовы были поклоняться дьяволу. И действительно, это была уже не поэзия, это было «вирше-плетение», подчас - беззастенчивая лаборатория словесных фокусов. Последыши всего этого течения, оставшиеся под советским ярмом, были сначала куплены и разыграны, а потом раздавлены большевиками... Русская поэзия последних десятилетий выдыхалась, вырождалась, гасла и исчезала.
Мельчали ее темы и содержания. Они мельчали потому, что пустому рассудку, разнузданному воображению и холодной воле великие предметы никогда не давались и не дадутся. Это все неверные «органы», не поющие «акты», безнадежные попытки создать «новое» и «великое» из собственной скудности или из бессмысленного праха вещей. Если «поэту» все позволено, то он становится безответственным болтуном. Безразличный к великому и божественному, он неизбежно делается наслаждением и кокетливым хвастуном: он начинает рассказывать про свою личную чувственную эротику и при том в формах все возрастающего бесстыдства. А если ему удается найти себе властного покупателя, то у него остается одна забота - угождать своему «хозяину».
Поэтому, первая задача настоящего поэта углублять и оживлять свое сердце; вторая - растить, очищать и облагораживать свой духовный опыт. Это и есть путь к великой поэзии. Конечно, выше лба уши не растут и далеко не всякому дано иметь великий опыт для великой поэзии. Но надо помнить, что из скудности и праха повседневной жизни, из безответственности и тщеславия декадентства - вырастает только дурная поэзия. Невольно вспоминаются развязные строчки Анны Ахматовой: «Когда б вы знали, из какого сора - Растут стихи, не ведая стыда». Конечно, бывает и так, но только это будет сорная и бесстыдная поэзия. Возможно, что именно такая поэзия и «нравится» кому-нибудь. Нашлась же недавно в эмигрантском журнальчике «Грани» какая-то Тарасова, которая написала революционную (!) апологию (защиту, прославление) безобразнейшему из хулиганов-рифмачей нашего времени Маяковскому, которого мы все знали в России, как бесстыдного орангутанга задолго до революции, и гнусные строчки которого вызывали в нас стыд и отвращение. Советский «вкус» - извращенный вкус; люди этого «вкуса» и не подозревают, что кроме чекистских, революционных критериев есть в поэзии еще и иной, высший, художественный критерий и что этот критерий решает не по тому, что кому «нравится», а по степени объективного совершенства. Когда-то Блок провозгласил двенадцать пьяных и развратных матросов-грабителей - «апостолами Христа» - и пожизненно стыдился своего мерзкого кощунства. Ныне Маяковский сам посмертно провозглашается «тринадцатым апостолом». И пока русские люди не научатся стыдиться таких кощунств - великой поэзии им не видать. Пока им нравится болтовня Есенина, кощунственно написавшего на стене Страстного Монастыря слова «бог отелися!», до тех пор русская поэзия не сумеет оторваться от грязи и пошлости.
Великая поэзия ищет благоговейным сердцем Божественного, - во всем, и находит, и из него поет. Лучи этого Божественного можно и должно находить во всем, и найдя, надо в них пребывать и из них «говорить». Один из талантливейших европейских поэтов Иозеф фон Эйхендорф бы сказал это так: «В каждой вещи песня дремлет. - Мир, исполнен тайных снов, - Твоим зовам вещим внемлет - И запеть всегда готов»... Но зов должен быть именно «вещим», властным зовом сердца; при его звуке с вещей слетает прак и пошлость - и они начинают раскрывать свою священную сущность. Как бы перекликаясь с Эйхендорфом, русский незабвенный поэт граф А.К. Толстой поясняет: «Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков, - Много чудесных в нем есть сочетаний и слова, и света, - Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть, и слышать, - Кто, уловил лишь рисунка черту, лишь созвучье, лишь слово, - Целое с ним вовлекает созданье в наш мир удивленный»... - И вот опыт революции призван возродить такое духовное созерцание.
В Евангелии повествуется о том, как Христос исцелил слепорожденного, возложив на его глаза некое «брение» и велев ему умыться в купальне Силоам; и, тот прозрел. Революция символически подобна сему брению: она возложена на наши глаза, чтобы мы прозрели. Но надо восхотеть этой духовной зрячести и молитвенно просить о ней: «чтобы отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы»... и чтобы нам подлинно увидеть тот смысл, что скрыт за этими тяжкими годами мучительства и позора...
Для этого русские люди должны прежде всего отрешиться от тех пошлостей, которые им натверживают коммунисты, - от революционных критериев, от классовых мерил, от безбожия, от «диамата», от фальшивого воззрения на родину, семью, науку и собственность. Все эти пошлости необходимо постигнуть, как мертвые и ничтожные, и вычистить их из души и из миросозерцания. Надо понять, что все это был соблазн, приведший к Гулагу и к Воркуте; что все это яд, впрыснутый нам врагами России; и что мы призваны, очистив от него душу, восхотеть в жизни Главного и Священного, и открыть ему сердце. Тогда оно запоет, но не раньше.
Тогда мы спросим себя, вместе с Ломоносовым, - откуда в мироздании эта дивная мудрость? Вместе с Державиным - как нам постигнуть Бога и к чему Он призывает государственных правителей? Мы признаем вместе с Жуковским, что человеческое сердце есть сущий источник благожелательства и нежности. Мы увидим, как Пушкин «исторгает изо всего, как ничтожного, так и великого одну электрическую искру того поэтического огня, который присутствует во всяком творении Бога - его высшую сторону, знакомую только поэту» (слова Гоголя). Мы научимся восторгу у Языкова, мировой скорби у Лермонтова, ощущению бездны у Тютчева, патриотической любви у А.К. Толстого. И более того, грядущие русские поэты сумеют вопросить историю о нынешнем крушении России, осветить нам как молнией исторические раны русского народного характера, показать своеобразие и величие русского духа и глубину Православной веры; и многое другое важнейшее и главнейшее в жизни человека. Все силы и все опасности, все дары и все соблазны русского духа ждут света и мудрости от великой русской поэзии. Ждут и дождутся.
Но что же это значит, неужели мы осуждаем и отвергаем всю современную русскую поэзию, столь обильно расцветающую во всех странах нашего рассеяния? - О нет, нисколько! Наоборот! Мы видим в ней залог грядущего. Мы видим сквозь нее, как изголодалась русская певучая душа по свободной, не навязанной и не контролируемой поэзии. Всюду, где слагается у нас поэтические строки, - а кто теперь не пытается запеть в русских дивно певучих и дивно богатых словах? - мы видим, тоску по родине, живое ощущение творческой национальной силы, мечту о новой России, потребность воскресить наше угасшее пение или хотя бы посильно возобновить его. У нас сейчас не все удачно, не все значительно, не все стихотворно на высоте, но зато (за редкими исключениями) здесь почти все идет из любящего и тоскующего сердца, все создает атмосферу для великой грядущей поэзии. Надо только освобождаться от обывательства и от подражания плохим поэтам, надо беречь огонь сердца, укреплять свое чувство ответственности и превышать требования, предъявляемые к самому себе.