Русская Идея

Летнее время, вообще затишное в печати, было бы почти нечем вспомнить в настоящем году, если бы не оживленные интересы из области внешней политики, отражавшиеся главным образом в ежедневной печати. Кроме продолжающегося напряженного положения дел крайнего Востока, на нашем политическом горизонте возродился вопрос болгарский и родился новый - абиссинский [1]. Все интересные известия, все оживленные толки за почти три месяца вертелись в этой области...

Я пишу не политическую хронику, и «Летопись Печати» не место для оценки текущей политической важности, связанной с прибытием абиссинского посольства, болгарских народных представителей и т. п. Но очевидно, что интерес, возбуждаемый в общественном мнении абиссинцами, болгарами или китайцами с японцами, должен иметь подкладку каких-нибудь чувств, желаний и стремлений. Их-то значение и важно нам уяснить. Найдутся, конечно, люди, которые очень низко оценят их, сведут всю причину оживления к простому любопытству толпы, жадной до всякой новинки. Но даже и в этом случае, - характеристично было бы то обстоятельство, что ничего серьезного для возбуждения внимания публики у нас не нашлось, и сама публика со своей стороны никаких серьезных вопросов перед собой не видела...

Я однако очень далек от мнения тех, кто, в оживленном внимании печати и общественного мнения к вопросам внешней политики, не усматривает ничего, кроме стремления развлечься какой-нибудь новинкой. И в обществе и в ежедневной печати тут, без сомнения, сказалось более глубокое чутье некоторого важного интереса страны. Это доказывается уже тем, что болгарские и абиссинские «увлечения» вызывали и серьезное неудовольствие иных и серьезные надежды других. Характеристичны в этом отношении голоса самого общества, появившиеся в печати. Но я не стану задерживаться на выписках и перейду к тому вопросу, который перед нами ставят «увлечения» этого лета, как прежде ставил «крестовый поход» для освобождения славян [2] и многие другие явления, вроде широкой национальной популярности Скобелева, недавнее общее внимание к франко-русскому союзу [3] и т. д. Вопрос этот состоит в том, какое значение для нас, русских, имеет международная роль России. Есть ли это предмет некоторого серьезного значения, стоящий усилий и, если нужно, жертв; или же, напротив, горячее внимание к нашей международной роли составляет ошибку, «увлечение» несущественным, отвлекающее силы от более «важных» внутренних вопросов?

Очень многие склонны становиться на эту вторую точку зрения. Господствовавшее у нас прежде либерально-космополитическое направление издавна относилось не сочувственно и скептично к широким внешним задачам. Так же продолжает оно смотреть и теперь. С точки зрения их миросозерцания это совершенно понятно.

Допуская для России, в смысле мировой роли, только значение верного распространителя европейской культуры, они, конечно, могут лишь опасливо и подозрительно относиться ко всем случаям, когда мы выходим из «европейского концерта». Европейский же концерт вообще не расположен допускать нас к активной внешней политике. Сверх того, сообразно общему миросозерцанию нашего либерального слоя интеллигенции, «реальные» интересы постоянно отождествляются с «материальными», причем, естественно, большинство случаев нашего участия в международной политике ничего, кроме «убытка», не сулит. Да и само внутреннее устройство России, с той же точки зрения, представляется слишком недоделанным, слишком мало европейским, чтобы активная внешняя политика могла казаться выгодной. При неудачах ее страна, естественно, страдает; при удачах - страдает едва ли не более, ибо эти удачи поднимают нравственный авторитет «отживших», «отсталых» учреждений, без «реформы» которых «развитие» России замедлится. При такой точке зрения понятно отрицание активной внешней политики, от которой нечего ждать, но всего можно опасаться.

Что может дать, например. «Вестнику Европы» перспектива сближения с Абиссинией? Конечно, он может лишь недовольно ворчать при виде таких фантазий. «Газетные патриоты *, - говорит он (август), - придавали особое значение тому религиозному единству, которое сближает нас с Абиссинией». «Вестник» напоминает, что это единство спорно. Но если бы оно и было когда-либо достигнуто, что из того? «Может быть, со временем абиссинцы и сделаются православными, но это обстоятельство едва ли создаст нам какие-либо общие интересы с их отечеством. Нам нечего искать в Африке, и наша дружба с негусом Менеликом останется, конечно, безо всяких практических последствий». Ничего, таким образом, кроме неприятностей, не предвидит «Вестник Европы». Италия уже сердится, и журнал г. Стасюлевича напоминает, что для «наших нынешних друзей, абиссинцев», итальянские угрозы «могут оказаться весьма чувствительными»... «Предвидел ли негус Менелик, что решение его послать депутацию в дальнюю северную страну может иметь последствием разрыв и войну с Италией? Или, быть может, он столь же неверно представлял себе значение русской дружбы, как и смысл подписанного им трактата с итальянским правительством»? Самое лучшее вообще и для России, и для Абиссинии сидеть смирно, пока целы...

* Слово «патриот» для «Вестника Европы» - слово бранное или, по малой мере, насмешливое.

Совершенно понятное настроение и рассуждение. Без всякого сомнения, «Вестник Европы» был бы еще более недоволен, если бы русская дружба имела достаточно силы, чтобы заставить Италию отступить от ее абиссинских захватов. В конце концов, это только замедлило бы для Абиссинии приобщение к миру «европейской культуры», а в России победа хотя бы над какою-нибудь Италией может лишь поощрить «патриотизм», «национальное самомнение» и т. п. ненавистные «Вестнику» проявления русской независимости от Европы.

Все это не удивительно. Но замечательно то, что не одни либералы относятся у нас опасливо к активной внешней политике. Среди русских встречается то же настроение. Многие, не отрицая мировой роли России, не считают нас к ней готовыми и также предпочитают сначала заняться внутренним устроением, - конечно, не в духе «Вестника Европы», а в смысле развития русских основ внутри самой страны. Мы, говорят люди этого настроения, сами, внутри страны, еще недостаточно русские, сами слишком порабощены чуждыми влияниями. Что же вынесем мы наружу, в мир внешней политики? Недавнее отречение г. Ламанского от освободительного движения в пользу славян достаточно рисует это настроение известной доли национально мыслящих русских слоев.

Кто же прав? Масса ли общества, склонная к увлечениям внешней политикой, или те, кто предпочитает политику воздержания и невмешательства? Мы сейчас перейдем к этому. Но предварительно должно заметить, что совершенно ошибаются те, кто подкрепляет свою идею невмешательства будто бы авторитетом политики прошлого царствования. Менее всего можно рассматривать в этом смысле минувшее десятилетие. Иное дело война и шум, иное дело - влияние и участие в делах. Политика прошлого царствования ни вне, ни внутри не делала шума и избегала всех жертв, какие оказывались не безусловно необходимыми. Но она в международной области отношений была ничуть не менее энергична, нежели в делах внутренних. Можно даже, наоборот, сказать, что ее огромные успехи внешние значительно укрепляли ее нравственный авторитет в делах внутренних, точно так же, как и наоборот, строгая выдержанность внутренней политики придала необычную силу внешней.

Невозможно не видеть, что в прошлое царствование Россия несравненно более участвовала в международной жизни, нежели при Императоре Александре II, несмотря на все войны, веденные нами за 1856 - 1881 годы. Голос России не только ценился, но постоянно раздавался и в большинстве серьезных вопросов был решающим. Если она воздерживалась от войны, то не должно забывать, что искусство этой политики и сами обстоятельства давали нам возможность воздерживаться, не уступая интересов России, не давая в обиду наших союзников и вообще не ослабляя ни на волос влиятельного участия России в международной жизни.

Итак, ссылаться на авторитет прошлого царствования в пользу строгого невмешательства было бы ошибочно. Прошлое десятилетие может послужить лишь для защиты совершенно противоположного тезиса, а именно необходимости деятельного участия в международной жизни для возможности правильного внутреннего развития страны.

Это правило имеет действительно общее значение для всех народов всех времен. Но бесспорная его очевидность особенно ясна в отношении России. Нам говорят, что мы не готовы к мировой роли, что мы внутри слишком мало развили свои основы, слишком загромоздили их действие наносными влияниями, что наш образованный класс доселе слишком часто лишен национального сознания и понимания мировой роли России... Все это правда, все эти упреки можно сделать, все опасения, порождаемые таким внутренним положением, можно разделять до самой тревожной степени. Но я все-таки спрошу: как может нация стать сама собой, стать готовой к мировой жизни, не живя полной жизнью? Может ли Россия хотя бы во внутреннем устройстве стать сама собой, без участия в жизни международной? Разве внешняя политика не выясняет нам между прочим и того, чем мы должны быть внутри?

Между делами внешними и внутренними, вообще говоря, вовсе не легко провести ясную границу, и особенно у нас, в России. Я бы хотел спросить, - куда отнести наши отношения к множеству инородцев и иноверцев, к целым национальностям, вроде финляндской, польской, грузинской, армянской? Разве же наше внутреннее устройство отношений к ним не определяет неизбежно известного характера нашей внешней политики, не создает для нас внешних вопросов даже вопреки нашему желанию? Если мы возьмем чисто русскую часть подданных империи, их устройство - разве мыслимо, например, без того или иного отношения к Церкви, а это обстоятельство не создает ли сразу целого ряда внешних отношений к православному востоку, к центрам инославной религиозной жизни, - к множеству народов, до Абиссинии включительно? Я не касаюсь вопросов чисто материального внутреннего устройства, ибо нет, без сомнения, ни одного человека, который бы не видел, что внутренние экономические задачи неизбежно создают для нас необходимость активной внешней политики. Но - ив том, что менее наглядно, - в вопросе о социальном устройстве нашем, внутри, на русских началах, сообразно русскому духу, повторяется то же явление, то есть, что известные внешние отношения помогают нам стать самими собой внутри. Они, конечно, способны этому и мешать, побуждая принимать во внутреннем устройстве ложное направление, но часто указывают правильное. Они, наконец, всегда, и в хорошем и в дурном, ставят нас в необходимость подумать о том, что мы такое. Это мы видели и нынешним летом, по поводу прибытия болгарских и абиссинских гостей. Укажу для образчика письма - голоса самого общества, появлявшиеся в «Русском Слове».

В № 187 «Русского Слова», например, г. Ст. пишет, что дело вовсе не в извинениях болгар перед нами, не в принесении покаяния, ни даже в разборе того, виноваты или не виноваты перед нами болгары.

«Я, - говорит он, - враг всякой сентиментальности в политике, поэтому, признаюсь, не вижу в чем провинились пред нами болгары? Они, по освобождении из-под турецкого ига, пожелали быть самостоятельными - желание, присущее как большим, так и маленьким нациям... Такой самостоятельности грозил страх порабощения своей же освободительницей, и этот страх вполне естествен. Он заставил их искать союзника для противления воображаемому порабощению. Ищут и меняют союзников, сообразуясь с текущими своими интересами, все великие и малые державы, и никто не ставит им это в вину».

Это, говорит г. Ст., не вина, а ошибка:

«Болгары ошиблись, горьким опытом убедились они, что под покровительством России они остались бы и останутся славянской православной страной, под эгидой же Австрии утратят национальность, веру и попадут в финансовое еврейское рабство. Они ошиблись - и страдают за свою ошибку: страна обворована, управляется авантюристами, потеряла симпатии России; достаточное, кажется, наказание? К чему еще просьбы о помиловании, покаяние и сентиментальные речи? Все это без крутого поворота болгарского правительства от Австрии к России не принесет никакой пользы ни нам, ни Болгарии».

Однако это не значит, чтобы г. Ст. раскрывал объятия болгарам. Он от них тоже кое-чего требует. «Я, - заключает он, - не знаю, с какими предложениями о примирении явилась к нам болгарская депутация, уполномочена ли она делать какие-либо предложения... Не посвящен я также в виды нашего правительства, а слышу и пишу только то, что думает и говорит православный русский люд: "Пока со стороны болгар мы будем слышать только чувствительные слова, мы более будем льнуть хотя бы к абиссинцам, чем к ним; братьями назовем их тогда, когда править ими будет не католик, ставленник Австрии, и когда последователей Драгоманова изгонят из болгарской школы"».

«Там, где нет Православия - нет и России».

Разве, отвечая так болгарам, русская общественная мысль, поскольку она сказалась в словах г. Ст., - не предопределяет тем самым требования известных внутренних отношений у нас самих?

Письмо г. Ст. вызвало в том же «Русском Слове» (№ 189) новое размышление г. Православного, еще более характеристичное по обнаружению внутренней работы общественной мысли.

«Позволительно, - говорит он, - с полной откровенностью православному русскому человеку высказать то, что томило его сердце при встрече и беседе с этими родными, дорогими гостями... Не Кобург, не эти болгарские пройдохи вроде Стамбулова с компанией, не лжеправители несчастной страны тревожили душу, препятствовали нам слиться сердцем с этими гостями... Все это пройдет, все - Бог даст - прахом развеется, а вот что было больно русскому сердцу: хотелось принять благословение, попросить молитв у этого святителя-мученика, но в то же время в голову назойливо напрашивалась мысль: да можно ли, будет ли это законно, с точки зрения православной Церкви? Ведь мы с болгарской Церковью не имеем общения, ведь они отлучены греческой Церковью от общения, ведь болгары по отношению к грекам раскольники, а мы, имея общение с греками, вправе ли не признавать суда греческой Церкви над ее раскольниками? Правда, митрополит Климент служил панихиду у гроба Царя-Миротворца; но ведь там служил и армянский католикос... Бывают исключения из всякого правила, но правило все же не теряет своей силы. Ведь если мы не стали бы признавать суда греков над болгарами, то и греки вправе были бы, может быть, не признавать суда нашей Церкви над нашими раскольниками. Вот что было горько, вот что было больно миролюбивому русскому сердцу испытывать при встрече с родными братьями, которых совесть стеснялась назвать единомышленниками по единой Вселенской Церкви».

И еще соображение:

«Почтенный г. Ст., в «Русском Слове», говорит, что мы назовем болгар братьями только тогда, когда ими будет править православный князь. Но да будет позволено спросить: будет ли этот князь в общении с Церковью Вселенскою, с нашею русскою? или будет принадлежать той Церкви, которую греческая объявила схизматической, а русская не может отвергать суда, произнесенного греческою, в силу канонических правил?.. Пока не состоялось этого церковного примирения, дотоле мы, хотя и братьями не отречемся признавать болгар, но все же будет чувствоваться, что нет между нами полного братского единения, что остается что-то недоговоренное, что-то, тяжелым гнетом лежащее на душе православной... Пусть подумают об этом позаботливее болгарские святители, пусть знают болгары, что мы страдаем душой при мысли о том, что они, отделись от греков, отделяют себя и от нас, их кровных братьев... Так или иначе, смеем думать, что с этого должно начаться возрождение народного духа в несчастной стране их, а пока не будет сего, до тех непрочны будут все их попытки к политической самостоятельности»...

Не любопытные ли голоса? Не важную ли для внутреннего устроения нашего работу мысли возбуждают они? В то самое время, когда, обращаясь к чужим, например, французам, мы, не стесняясь, требуем для союза только единства «интересов», - обращаясь в болгарам, - русские же голоса самым снисходительным образом относятся к нарушению этих «интересов» болгарами, но вспоминают настойчиво необходимость единства нравственного... Стало быть, есть нечто особенное, что нас с одними народностями сближает, от других отграничивает. Сознание этого, очевидно, предрешает стремление и во внутренних отношениях руководиться теми же идеями, которые внешним сношениям дают такую своеобразную постановку. Где нет православия, там нет и России, говорит г. С., а г. Православный немедленно поясняет, к чему обязывает нас православие в отношении болгар и греков. Когда началась церковная распря болгар и греков, многие ли в России обращали на это хотя малейшее внимание? Предприняв целый крестовый поход для освобождения болгар, многие ли из тех, кто отдавал на это дело свою жизнь, задались хотя тенью мысли о том, что ненормальны не одни отношения болгаро-турецкие, а также болгаро-греческие? Писал почти одиноко о болгарском расколе Т. И. Филиппов *... Поддерживал его чуть не один К. Н. Леонтьев... Но Россия, большая Россия, молчала, а между тем ей, вероятно, стоило лишь слово сказать, для того чтобы болгары не осмелились становиться на почву церковного бунта. Но мы тогда были полны другими идеями, чужими и получужими, которые слишком заслоняли от нас наши собственные. Не внешние ли сношения, освобождение Болгарии и ее дальнейшие приключения, в том числе и ее религиозная политика, заставили нас вспомнить ненормальности ее церковного положения? Но если мы вспоминаем его, если мы начинаем стремиться к созданию нормальных отношений, - разве это может не сказаться на наших внутренних делах?

* Напомню, что эти капитальные статьи изданы и отдельно в книге «Современные церковные вопросы». Спб., 1882.

Разные «вольные пророки» доводили у нас идею православия до чистого протестантства, упражняются в этом и по сей час. Но вот мы видим, что болгары и абиссинцы заставляют нас вспомнить идею церковности. Без сомнения, ее легче вспомнить на внешних делах, на чужих делах, но раз вспомнив - разве мыслимо не примерить ту же мерку и ко внутренним отношениям?

Приведу еще выдержки письма по поводу абиссинцев («Русское Слово», № 203). Автор отмечает «радость и интерес, который возбудил у нас народ, сохранивший, как он уверяет» св. веру православную в неповрежденном виде чуть ли не с V или VI века, народ, который живет всецело той религиозностью, какой жила и доселе живет наша Русь родная в массах своего простого народа».

Но и тут автор немедленно вспоминает о строго церковной точке зрения. «Отрадно видеть их стремление к нашей Церкви, но нет ли препятствий к такому единению? Газеты упоминали и о том, как предполагается повести дело этого соединения, но опять-таки вопрос: можем ли мы, единолично, то есть одна наша русская Церковь, принять сих сынов Африки в единение с собой, не снесшись с Церковью, особенно с патриархом Александрийским? Ведь разъединение произошло у абиссинцев не с нами (нас тогда еще и не было на поприще истории церковной), а с древней Церковью, с греками; так не должны ли мы предварительно уговориться с сими последними: на каких условиях возможно воссоединение абиссинцев со вселенской Церковью? Вот что хотелось бы для себя решить прежде всего: почему это абиссинцы, считая себя православными, не хотят брать иерархического рукоположения у православного патриарха Александрийского, а берут его у не православного - коптского? Вот и теперь: они пойдут мимо Царьграда и Александрии, может быть, завернут по пути и в Иерусалим: посетят ли они православных восточных патриархов? Заведут ли с ними речь о соединении Церквей?..

Вот вопросы, которые надо ставить прямо. Абиссинцы сказали нашему петербургскому первосвятителю, что дело воссоединения зависит от Святейшего Синода. Нет, оно зависит от них самих, от того, пожелают ли они обратиться ко всей вселенской Церкви, а не к одной русской, или, по крайней мере обращаясь к русской, выразят ли желание, чтоб она приняла на себя посредство в сношении с прочими автокефальными православными Церквами? Смеем думать, что мы одни, без сношения с греческой Церковью, едва ли можем принять абиссинцев в церковное с собой общение. Ведь наша Церковь так и именуется иногда Греко-Российской.

Я беру образчики, которые дает текущая печать по поводу текущих событий. Но эти примеры можно было бы умножить до любых пределов, если бы проследить за более продолжительный срок за тем, как столкновения внешние возбуждают вопросы и запросы, прямо относящиеся до устроения внутреннего. Обе стороны национальной жизни тесно дополняют друг друга. Поэтому система невмешательства, устранения себя из международной жизни, - отняла бы у нас средства проверять себя в деле внутреннего устроения, а отчасти лишила бы и самых средств устроения. На это последнее обстоятельство нельзя не обратить особого внимания.

Так, возвращаясь к вышеприведенным примерам, - чисто внешние столкновения с Болгарией или Абиссинией приводят, как видим, к запросам, требующим вселенского церковного обсуждения. Но если бы раздался под влиянием их голос вселенской Церкви, это дало бы нам в наших внутренних делах (в деле, например, организации духовного ведомства, в вопросе раскольничьем и сектантском, в постановке инославной внутренней политики, в постановке приходской жизни и т. д.) такие средства, такое нравственное воздействие, какого мы в самих себе, при нынешней замкнутости, - или совсем не способны отыскать или отыскиваем с крайним трудом и в недостаточной мере.

Такое значение участия в международной жизни для внутреннего устройства народа - составляет факт всеобщий. Но для России он имеет еще большее значение, чем для других стран. С этим должны согласиться все, кто верит в мировую роль нашу. Если бы Россия принадлежала к числу тех мелких стран, в которых девизом внутренней политики возможно ставить что-либо вроде «Россия для русских», - то наше участие в международной жизни могло бы быть более сдержанным. Но Россия - это целый мир нового будущего, мир еще довольно хаотический, еще не сознавший вполне идеи своего развития, мир, полный борьбы противоположных стихий, однако все-таки обещающий для человечества нечто новое, своеобразное. Она имеет свою историческую миссию, посредством которой - хочет или не хочет - живет не для одной себя, а для всего мира. В процессе собирания и устроения разноплеменных народов, в процессе привития им основ своей православной культуры развивалась Россия доселе. Ее внутренние отношения, ее устройство, перемены этого устройства - все это находилось постоянно в самой тесной связи с условиями внешних столкновений и задач. Многим это не нравится, многие это оплакивают как несчастье России. Но счастье или несчастье - во всяком случае это факт исторический, факт, обусловленный самым национальным типом нашим, а потому имеющий сохранить свое определяющее значение и для будущего, по крайней мере на все время, пока Россия не начнет дряхлеть и сходить с мировой сцены. Пока мы живы, пока развиваемся, - нам приходится нести свою историческую службу, возложенную на нас, конечно. Провидением, определяющим судьбы и людей и народов. Нам приходится жить для мира, и устраиваться так, чтобы мы могли исполнять эту миссию.

Внутренняя замкнутость для нас поэтому невозможна. Интерес ко внешним сношениям, проявляющийся в русском обществе и народе, - составляет проявление совершенно правильного и здорового инстинкта. Без сомнения, - задача правительства наблюдать за тем, чтобы этот инстинкт народный был направляем лишь в практических, хорошо обдуманных внешних предприятиях. Как далеко следует нам идти, например, в своих симпатиях к славянскому миру? Как далеко можно идти во вмешательстве в дела африканские?

Такие вопросы для каждого нынешнего дня могут разумно определяться только руководителями государственной политики. Но собственно как стремление, как идея общественная и национальная - все эти «увлечения» отдаленными международными делами совершенно правильны. В самых преувеличениях этих стремлений сказывается нечто верное, а именно сознание, что мы не можем и не должны ставить заранее никаких границ участию в мировой жизни и своему на нее влиянию. Эти границы, конечно, есть, они будут со временем показаны историей. Но собственно мы, заранее, их не можем сами ставить даже и в территориальном отношении. Размежевались ли мы уже с миром европейским и монгольским или еще нет, даже и это покажет только будущее. Мы же не можем отказаться от задачи устроения хотя бы и всего земного шара, если бы к этому повела судьба, т. е.» если хватит сил и если окажется необходимость. Мы не можем знать, не для нашей ли будущей культурной миссии приготовила Европа земной шар, подчинив его себе, подобно тому как Рим подготовил древний мир к появлению христианства. Нация, имеющая мировую культурную роль, не может в этом отношении предназначать заранее никаких границ своего воздействия. Они определяются только размерами ее сил и широтой ее миссии.

Лев Тихомиров, «Христианство и политика»