Выбрать шрифт:
Архимандрит КОНСТАНТИН (Зайцев).
Николай БОБРОВ.
Автор этой книги - архимандрит Константин (Зайцев) появился на свет в Петербурге 28 марта 1887 г. в семье крещенных евреев. Новорожденного младенца назвали Кириллом. То была редкая семья, отвергшая богопротивный талмуд не ради внешних выгод, которые сулило принятие Православия, а ради Самого света Христовой Истины. Глава семейства Иосиф Зайцев, как и полагалось православному, был искренним верноподданным Русского Царя. По словам архимандрита Константина, он «принадлежал к семье строго-консервативной, и если и принявший новый строй, в результате революционного движения возникший, то как предел общественных достижений. «Кадеты» уже были в глазах моего отца выразителями убеждений превратных» [1]. Речь идет о первой революции в России, в годы которой Кириллу Иосифовичу прямо со школьной скамьи выпало попасть в Гейдельбергский университет, куда его отправили родители исключительно в связи с тем, что высшие учебные заведения на родине были закрыты из-за студенческих беспорядков.
Как только занятия в Петербургском университете возобновились юноша немедленно вернулся домой. К тому времени он, увлекшись государственным правом, посещал в Гейдельберге закрытый семинар знаменитого профессора Еллинека, успев даже за столь короткое время «опознать и оценить все значение личной свободы, как основы западной культуры» [2]. Прослушав в течение нескольких недель в Петербурге лекции таких, по его словам, «гигантов русской правовой мысли», как Сергеевич и Петражицкий. Вскоре К. И. Зайцев перешел на экономическое отделение Санкт-Петербургского политехнического института.
Сохранив интерес к правоведению, он увлекся там русским правом в его исторических судьбах, которое преподавал академик М. А. Дьяконов. Результатом изучения в его семинарах только вышедших тогда писцовых книг стал первый печатный труд Зайцева - небольшая брошюрка, посвященная вопросу «платежниц и платежных книг».
«Высшая школа, - вспоминал впоследствии архимандрит Константин, - в те времена была, чуть не вся, не исключая и своего преподавательского персонала, во власти передовых убеждений, не лишенных часто оттенка и революционности. [...] В студенческой же среде, поскольку я хотел бы в ней оформить свое политическое лицо, единственный способ был - себя объявить кадетом, что я и готов был сделать, но был пристыжен отцом. Оставаясь, таким образом, вне политических группировок студенческих, я мог только иным путем обозначить свою физиономию - стать «академистом», как обозначались студенты, отстранявшие от себя, во имя всецелого отдания себя «учебе», всякое участие в «политике», а прежде всего принципиально отвергавшие всяческие забастовки, в те времена модные - неизменно, притом, как-то политически окрашенные. Таких студентов было относительно очень мало, и мы, в глазах не только студентов, но, в известной мере, и профессоров, оказывались, если не на черной доске, то, во всяком случае, на каком-то отлете» [3].
По окончании курса в 1912 г. вдумчивый студент был оставлен при институте для подготовки к научному званию по кафедре государственного права у профессора В. М. Гессена. Постепенно интерес его сосредоточился на Реформе освобождения крестьян 1861 года. Однако вскоре оказалось, что научного звания по государственному праву институт дать не мог. Нужно было получить диплом университета, для чего следовало сдать курс экстерном. Снова Гейдельберг. Проработав там два семестра на кафедре административного права профессора Флейнера, Зайцев возвратился в Петербург, где, успешно сдав экзамен, был оставлен при университете на кафедре административного права.
В это самое время, по приглашению видного деятеля Петербургского городского самоуправления М. М. Федорова, состоялась поездка Зайцева в Западную Европу. Цель поездки была - ознакомление с опытом борьбы с дороговизной мяса западных городских центров. Воспользовавшись пребыванием в Париже, молодой ученый, при поддержке русского посольства, знакомится в Национальном архиве с актами, из которых вырос монархический принцип, связанный с именем и личностью Людовика XVIII. По приезде в Петербург, Зайцев изложил итог документального исследования этого вопроса на одном из заседаний Юридического общества. Он доказывал, что «монархический принцип есть нечто исторически-индивидуальное, понятное в специфической атмосфере Франции, а потом и Германии, к нам же никакого отношения не имеющее» [3]. Все это было встречено «первейшими авторитетами нашей науки публичного права», участвовавшими в обсуждении, безразлично и даже более чем прохладно, и в результате, существенно охладило у Зайцева интерес к кабинетной науке. Он поступает на службу в Первый Департамент Правительствующего Сената - высший административный суд России.
Прочно сохранивший в своей памяти виденную им в молодости «закатную красоту Российской Империи», архимандрит Константин сумел донести и до нас ее отблески в позднейших своих трудах. В его воспоминаниях об обыденной деятельности оболганного русской литературой и передовой российской общественностью чиновничества перед нашими взорами предстает иная, можно даже сказать, в известной мере, величественная картина:
«Как благодарен я Провидению, что Оно ввело меня в этот высококвалифицированный аппарат надзора за законностью управления Империей. Я мог убедиться в том, что «свобода» не обязательно есть что-то извне ограничивающее власть. Она может господствовать в аппарате формально неограниченной власти, поскольку этот аппарат проникнут сознанием высоких задач этой власти. Канцелярия являла картину, в своей повседневной работе, подчеркнутого уважения к личности, исключающего обычно вменяемую «бюрократизму» слепую подчиненность.
Вот я, никому лично из состава Канцелярии неведомый человек, получил назначение в третью экспедицию, которая ведала делами земского и городского самоуправления. Обер-секретарь, мое прямое начальство, дает мне сразу же, допуская мою юридическую грамотность, довольно ответственные «дела». Я должен их подготовить к докладу, то есть, разобрав существо дела, изложить его в краткой, но исчерпывающей форме, и предложить текст мотивированного указа Сената. «Из дела видно...» - так начинается первая часть. «Рассмотрев настоящее дело...» - так начинается вторая часть, резолютивная. Неписаный закон Канцелярии, сохранявшей «Петровскую» видимость, как в служебной «форме», так и в порядке ведения дел и даже в таких мелочах, как развозка «дел» служащим курьерами в особых столетних тележках, требовал, чтобы свобода разбора дел была строго соблюдаема. Я представляю проект обер-секретарю. Если проект грамотен, он не имеет права его переделать, поскольку он не согласен с данным решением. Он пишет на полях: «С своей стороны полагал бы...» Идет дело к помощнику обер-прокурора, который ведает данной экспедицией. Он, в свою очередь, ничего не может изменить, а только может написать на полях: «С своей стороны полагал бы...» Дело идет к дежурному сенатору, а от него, с его замечаниями, к председательствующему - а затем возвращается первому докладчику, по той же лествице вниз. Доклад в присутствии Сената делает фактический составитель проекта - скажем, вчера поступивший «причисленный». А затем начинается обсуждение, в котором Канцелярия дает только справки.
Участники спорного дела - иногда очень крупного и затрагивающего большие интересы - и среди них высокого иногда полета практики-юристы, имели полную возможность свои соображения высказывать чиновникам Канцелярии, разбирающим дело. Процесс разбора дел, как видно, совершенно устранял возможность давления или подкупа. Да и вообще это было исключено - об этом и помышлять нельзя было. Можно представить себе, какая своего рода влюбленность в свое дело порою возникала, в силу которой люди до седых волос оставались без всякого успеха «карьерного», терпеливо ожидая, когда строго соблюдавшееся «стояние в затылок» продвинет их наверх по так мало ступеней имевшей внутренней лествице... Так создавалось наше домотканное «административное право», делавшее и наше отечество, в рамках Самодержавия, правовым государством высшего ранга...» [4].
Вскоре Зайцев перешел на службу в ведомство Земледелия и Землеустройства. Сказывались два обстоятельства: давний его интерес к крестьянскому вопросу, а также увлеченность Столыпинской реформой, которая творилась тогда именно в этом ведомстве. Кирилл Иосифович, по его признанию, был тогда ее «убежденным сторонником». «Величайшая то была реформа русской действительности, - писал он, - осуществлявшаяся с пафосом исключительным и с успехом, превосходящим всякие вероятия». Позже он подкорректировал свои взгляды на Столыпинскую реформу, дав ей духовную оценку с точки зрения путей Промысла Божия о России. (Подробнее с этими взглядами читатель сможет познакомиться в настоящей книге.) Тогда же ему казалось, что «великое дело освобождения крестьян было сорвано войной».
Война вызвала к жизни ряд «Особых совещаний» - высших государственных учреждений смешанного состава, объединявших в своем составе как представителей заинтересованных ведомств, так и представителей общественности. В их ведении находились главнейшие отрасли народной жизни и государственной деятельности в условиях невиданной по размаху войны. При Ведомстве Земледелия и Землеустройства, в котором служил К. И. Зайцев, приступило к работе Особое Совещание по продовольствию, в котором сначала он был занят по вечерам, позднее вошел в состав его делопроизводства и, наконец, стал одним из помощников управляющего делами.
В этой должности он и пережил две революции: февральскую и октябрьскую.
«Кончилась Россия», - так говорил в 1917 году в революционном Петрограде Кирилл Иосифович Зайцев.
«История - самоупразднилась... То был бунт против Истории», - писал почти полвека спустя в келлии Свято-Троицкого монастыря под Нью-Йорком архимандрит Константин.
«Можно находить темные стороны Исторической России, - размышлял на закате своей жизни о. Константин, - во все времена, в частности, в последние времена. Но одно можно с уверенностью сказать: пусть процесс обездушения был в ходу, но пока стояла Россия Императорская, она не только не принуждала к лжи, а служила Правде, преемственно являя собою все ту же высоким духом просветленную Историческую Россию. Олицетворением ее явился, в ослепительной духовной красоте, наш Последний Царь...»
Отец Константин видел Его: «...Я был на площади Зимнего Дворца в день объявления Великой войны - незабываем остался момент, когда в окне появилась Его фигура пред многотысячной толпой, заполнявшей все видимое пространство...» То был Царев «Вход в Иерусалим», а впереди ждала «Голгофа», на которую обрекли Его те, кто 20 июля 1914 года, в воскресенье кричали Ему, вышедшему на дворцовый балкон: «Осанна!!!»
... ... И вот Царь-Мученик, Его Святая Семья, Их верноподданные - известные и безвестные людям (но не Богу) мученики - Святая Русь, пребывавшая с послепетровского времени в футляре Исторической Россия, - все это, подобно граду-Китежу, уходило - на глазах остававшихся в живых - в хладные воды Светлояра, в недоступные для оставленных на земле хрустальные глубины (для людей рационально мыслящих - в небытие).
Но самое трагическое заключалось в том, что Россия не поняла, не осознала, что с ней случилось, «что в ее лице уходило из мiра». Она не испугалась и даже не вздрогнула! «Это, - писал о. Константин, - однако, даже церковное сознание уже не ощущало! Чтоб в этом убедиться, достаточно вспомнить те первоначальные суждения о взаимоотношениях Церкви (вообще!) и Государства (вообще!), которые имели место на Соборе 1917 г. Применительно же к Царю, не только мысль об уходе Удерживающего в лице нашего Царя (чем определялся конец Вселенной!) не владела сознанием даже близких к Престолу людей, но и самая помощь Царю, если мыслилась кем конкретно, то только в форме обезпечения отъезда его заграницу!!» [5].
Имея обыкновение проговаривать в своих передовых в журнале «Православная Русь» некоторые свои важные идеи, архимандрит Константин сумел, кажется, еще только раз (свобода «на свободе» тоже не всегда свободна) обратиться к этой, безусловно, волновавшей его теме: «...Яркой иллюстрацией господства Лжи является начальная стадия занятий Московского Собора 1917-1918 гг. В условиях формального упразднения Русского Православного Царства, Собор начал свои занятия в атмосфере совершенно недвусмысленного принятия этого факта: темой первоосновной Собора было установление церковного взгляда на новое, из факта упразднения Русского Православного Царства вытекающее, положение вещей! Поддаваясь инерции якобы еще длящейся истории, Собор обратился к выяснению принципиально-отвлеченной концепции отношений Церкви и Государства в той новой эре Истории, когда уже нет места Русскому Православному Царю, в его преемственной качественности Удерживающего. И только с разгромом Собора, на его последнем, уже тайном, совещании, ликвидационном, 2/15 августа 1918 г. оказалась возвещенной Истина - для тех, кто способен ее воспринять в разрез с господствующей Ложью. Два положения, определяющих сознание Русского Православия, получили ясную формулировку. Во-первых, Церковь отказывается от каких-либо суждений о своем будущем, почему в силе полной остается только вопрос о верности Церкви в ее исходной преемственности. Во-вторых, не имеет Церковь суждения применительно к современности и о гражданском сознании русского человека, и требует Церковь от каждого русского человека только одно: не действовать во вред истинной Церкви. Другими словами Церковь, оставаясь в своей исходной преемственной подлинности, отчуждает себя от вновь возникающего мiра, а от русского православного человека, таким желающего остаться, требует только одного: осознания себя в верности Церкви именно этой, исходной, в своей преемственности сохранившейся и принципиально отчуждившейся от современного Mipa. Пред нами идеология катакомбная!» [6].
Людям прежней России оставалось - доживание. Собственно таким Доживанием было, по словам архимандрита Константина, само Белое движение [7]. В этом доживании принимал участие и он сам.
Сразу же после октябрьского переворота, «мгновенно, не теряя не только дней, но даже и часов», К. И. Зайцев покинул родной Петербург, выехав «по инерции аппарата, еще по служебному ордеру, в купе первого класса». В Москву он прибыл в самый разгар юнкерского восстания. Неделю он прожил, словно в осаде, в «родственно-близком» ему доме, в особняке на Воздвиженке. То была семья его начальника Николая Николаевича Авинова, ставшего впоследствии его другом. Именно по его предложению Кирилл Иосифович выехал в Сибирь к Колчаку помочь в организации продовольственного дела. Ехать пришлось через Юг России, где Зайцев, по его словам, «застрял», вошел в Белое движение, а впоследствии и эвакуировался вместе с Врангелевской армией.
«Отсюда начался период, - вспоминал он, - когда я «принимал» революцию, считая, что надо, - в частности, в земельном вопросе, - уступить революции, чтобы, возвратясь к нормальной жизни, умеренной революцией погасить большевицкую. Революционное продолжение Столыпинской реформы - вот, в сущности, к чему сводилась эта идеология. Духовная сущность бунта временно утаилась от меня. Померкло во мне даже сознание священной сущности Самодержавия» [8].
Так продолжал думать Кирилл Иосифович и в первые годы эмиграции. Обосновавшись в Праге, в качестве приват-доцента он читал курс административного права на Юридическом факультете. Одно лето он работал в Вене, в библиотеке, оставшейся от известного русского историка Бильбасова. Результатом предпринятых исследований явилась подготовленная им книга, посвященная нашему дореформенному земельному строю, принятая к напечатанию Пражским научным институтом, но так и не напечатанная. Вернувшись к научной деятельности, Зайцев готовился уже к магистерским экзаменам, но тут в его судьбе происходит еще один резкий поворот. Он едет в Париж к П. Б. Струве, который пригласил его руководить возникшей газетой «Возрождение».
Внук основателя Пулковской обсерватории, сын губернатора Петр Бернгардович Струве (1870†1944) был марксистом, автором манифеста РСДРП; впоследствии он порвал с левым движением. Первая встреча Струве и Зайцева, профессора политэкономии и студента экономического отделения, произошла в Петербурге в стенах Политехнического института. Тесное общение, уже не учителя и ученика, а сотрудников, произошло во время Великой войны в ходе работы Особых Совещаний, а затем продолжилось на Юге России в годы гражданской войны. Сотрудничество, подтвержденное долгими годами совместной работы, не прервалось и в эмиграции.
Впоследствии, после ухода в 1927 г. П. Б. Струве из «Возрождения», К. И. Зайцев становится редактором нового органа печати, созданного Петром Бернгардовичем, - «России и Славянства» (1928-1933).
Следует подчеркнуть, что, вопреки утверждениям целого ряда исследователей, о том, что позиция Струве в эмиграции в основном-де не подвергалась им существенным изменениям в рамках исповедуемого им т. н. «либерального консерватизма», мягко говоря, неверна. При всем своем западничестве (и одновременном антикоммунизме) Струве был человеком по-своему цельным и честным. Он не мог не осознавать своего личного вклада в дело уничтожения Российской Империи. Умел он грешить, но - ничего не скажешь - умел он и каяться. В 1934 г. в одной из эмигрантских аудиторий В. В. Шульгин читал лекцию, в которой он рассказывал о своей роли в революции. Во время последовавшей вслед за лекцией дискуссии присутствовавший на ней Струве заявил, что у него по существу есть лишь один повод для критики последнего Императора, а именно, что тот был слишком мягок с революционерами, которых ему следовало бы «безжалостно уничтожать». Шульгин с улыбкой спросил, не считает ли Струве, что и его тоже следовало бы уничтожить. - «Да! - воскликнул Струве и, встав со своего места, зашагал по зале, тряся седой бородой. - Да, и меня первого! Именно так! Как только какой-нибудь революционер поднимал голову свою - бац! - прикладом по черепу». - Он так разволновался, что председательствующий, опасаясь за его здоровье, закрыл дискуссию [9]...
После этого точнее понимаешь слова, сказанные Струве К. И. Зайцеву как раз в эти годы: «Знаешь, для того, чтобы слова производили впечатление, нужно только одно: нужно, чтобы за слова, которые ты говоришь, ты способен был умереть!» [10].
«Начав жить «как все», - писал о Струве Зайцев, - П. Б. рано познал мерзость революции. Быв ее знаменосцем, он растоптал это знамя, распознав его сущность, именем свободы утверждающую насилие. Духовный рост его определялся в значительной мере отталкиванием от углублявшейся революции, заставлявшей П. Б. все глубже проникать в природу ее зла. Чем оно было прикровеннее, тем с большим пафосом обрушивался он на него. Он смело боролся с ней, как с внешней силой, он так же смело обличал ее соблазны внутренние. Отсюда его борьба с народничеством, с евразийством, со всякими формами сменовеховства или «приятия революции» (не могу тут не вспомнить и одну его полемику со мною, в которой он был всецело прав!). Тут же раскрывалась ему по-новому и положительная картина действительности: он все лучше, полнее и ярче видел подлинную Россию, став уже не просто проповедником «Великой России», а апологетом оболганного русского «царизма». Достаточно вспомнить дело уже последних лет: реабилитацию Императора Николая I Он стал на службу идеи восстановления Исторической России. Он любовно изучал ее - что было, по-видимому, последней его научной страстью. Смерть оторвала его от грандиозного труда. Мы ждем опубликования его сколько-нибудь завершенных частей...» [11].
Об этих последних трудах своего старшего сотоварища К. И. Зайцев узнал, вероятно, лишь из переписки со Струве, ибо к тому времени он находился в Харбине в пределах, как говорили его жители, Желтой России.
В 1935 году его пригласили профессором политэкономии на Русский юридический факультет Харбинского университета, каковым он и состоял в 1936-1938 гг. Именно здесь Зайцев, по его собственному признанию, «впервые приблизился к Церкви». В эти годы он заново отредактировал свою старую работу о земельном строе, отдельные части которой печатались в местной периодике. Был создан ученым и другой, к сожалению так и неопубликованный, большой труд «Московская Русь, как явление духовной культуры». Там, в частности, приводилось замечательное суждение известного писателя-этнографа XIX века С. В. Максимова, которое Зайцев передает следующим образом: «Русский народ - особый народ. И живет он таким строем жизни, который общего не имеет с Западом. Живет он укладом, который имеет много общего с древним Израилем. Он не знает частной собственности, как не знал ее Израиль. Там только временным могло быть обладание землей - и это был принцип общий. И наше отечество не знало частной собственности абсолютной, а все владели землею временно и условно. Убеждение, что так и должно быть, по наблюдениям Максимова, живет в сознании русского народа глубоко и прочно».
В конце 1930-х годов К. И. Зайцев служил у японцев по Министерству иностранных дел. В его обязанности входило читать международную прессу, которую выписывали по его указаниям, и осведомлять о том, что он считал важным. Темой его бесед с молодыми японскими чиновниками была русская культура.
Большую роль в духовном становлении Кирилла Иосифовича сыграл в то время его духовник архимандрит Филарет и прозорливый схимник-слепец Игнатий из Казанского монастыря, первой с которым познакомилась супруга профессора София Артемьевна Зайцева, армянка по происхождению. Автор двух книг: «Детскими глазами на мiр» (Харбин. 1937); «Путь через Mip» (Шанхай. 1946).
Позиция схимонаха Игнатия по поводу подсоветской Церкви сводилась к безапелляционному: «Священство не священство и таинство не таинство». Сам Кирилл Иосифович в те годы был настроен, кажется, далеко не столь категорично как впоследствии: «Я вполне понимал эту точку зрения и ее формально разделял, но не в такой безапелляционной форме. Я принципиально стоял на той же точке зрения, но я допускал возможность таких явлений в жизнедеятельности [под]советской Церкви, когда, по милосердию Божию, даже в условиях этой заведомой лжи, способна была обнаруживаться Божия благодать, преодолевающая порочность [под]советской Церкви, как таковой. Не знаю, как воспринимал это старец - мы не дебатировали на эту тему. Я только высказывал слагающийся у меня взгляд на вещи. Он же оставался при своей формуле, которую, кстати сказать, в той же редакции, самостоятельно, выработал для себя и митрополит Мелетий» [12].
Митрополиту Харбинскому и Маньчжурскому Мелетию (Заборовскому, †24.3.1946) Зайцев носил для ознакомления свой новый труд - Историю Русской Церкви в ее подсоветском существовании, из которого впоследствии (в Шанхае) была опубликована лишь одна часть, две другие бесследно пропали.
Его предшественник митрополит Мефодий (Герасимов, 1856 †15/28.3.1931) давал этому свое обоснование: «...Признание советской безбожной власти Богом данной властью, благословлять и молиться за нее есть акт чуждый благочестию. Церковь не может благословлять и молиться за богохульников и врагов Божиих; она не молилась за гонителей, не молилась за еретиков, хульников, разорителей веры, а предавала их анафеме; поэтому Церковь не может благословлять и богохульную, богоборную советскую власть и молиться за нее. [...] Тогда нельзя будет помянуть молитвой убитых, замученных, растерзанных в кровавой расправе советскими палачами, ибо все это будет нарушением лояльности к советской власти и выступлением против нее» [13].
Но таковы мысли человеческие, иными были свидетельства святого - святителя Иоанна Шанхайского, под началом которого, хотя и недолгое время, довелось находиться архимандриту Константину (Зайцеву).
Свидетельствует епископ Василий (Родзянко): «Я был, в общем, на сербском приходе, ни один мой прихожанин никуда не уезжал, потому что это была их родина, это была их деревня, они тут жили. И для них, парадоксально, приход советской армии - тогда она еще называлась красной армией - был освобождением, и действительно было освобождение от завоевавших их, оккупировавших и чинивших невероятные злодеяния над ними немцев. Ну как же мог пастырь покинуть такую паству. Конечно, условия были разные для эмиграции русской белой и для вот этих простых крестьян сербских. Но уж если я был пастырем этой паствы, то я должен был с нею остаться. И помню, как читал Евангелие - как раз то место, где говорится: «А наемник видит волка грядуща, и бегает, и приидет волк и распудит овцы. А пастырь добрый не бежит, а отдаст жизнь свою за овец своих» [Ин. 10, 11-12].
Для меня это был очень острый вопрос. Я прекрасно знал, что Сербская Церковь уже установила евхаристическое общение, то есть общение в литургическом служении и в Причастии, с Русской Православной Церковью, и как только придет окончательное освобождение, то будет и внешне установлено полное общение с Московской Патриархией. А вся моя семья и вся вот эта белая эмиграция, как известно, была в Русской Зарубежной Церкви. По просьбе Сербской Церкви меня рукополагал во священники митрополит Анастасий, тогдашний глава Русской Зарубежной Церкви. И хотя сразу же я пошел на сербский приход, но - тем не менее рукоположение есть рукоположение, и я чувствовал в этом смысле, что я был таинственно, в самой глубине таинства священства, связан с Церковью, в которой были мои родители, мои братья, сестры и вся семья. И поэтому тут для меня был, конечно, вопрос - потому что я знал, какова была теория зарубежников в отношении Московской Патриархии после Декларации митрополита Сергия о лояльности к советской власти. Это было все, конечно, в основном политическое, но тем не менее в этом было и нечто духовное. И поэтому для меня вопрос этот был очень острый - я знал, что оставаясь со своей паствой, что было по прямому завету Христа в Евангелии, я тем самым фактически переходил из общения с Зарубежной Церковью ко прямому и непосредственному общению с Русской Церковью Патриаршей, с Московской Патриархией. И когда я для себя этот вопрос решил, то я понял, что это был принципиальный вопрос - о том, что Божественная благодать Евхаристии, то есть Причастия, выше церковных юрисдикции, то есть подчинения тому или иному Синоду, Собору или епископу. Уже став на этот путь, я с него не сходил и никогда не сошел, потому что Церковь была для меня выше, чем земные пути. Божественная природа Церкви, выражающаяся в иерархии и в таинствах, была для меня выше, чем человеческая природа Церкви, которая может иногда ошибаться.
Я думал, что так и останусь навсегда отрезанным от своих родителей и что буду за «железным занавесом» и никогда с ними не встречусь, - а тут я вдруг уехал в Париж, после того как меня выпустили из коммунистической югославской тюрьмы и, можно сказать, «посоветовали», в кавычках, покинуть Югославию (это было после того как Тито рассорился со Сталиным), и в самом Париже с вокзала уехал - куда? - в Русскую Зарубежную Церковь, и там мне предложили служить. И первое, что я сказал после первой встречи, первых слез обоюдных, я сказал открыто и прямо владыке Иоанну, что я не могу по совести своей бросать камнем, как это делали многие в Зарубежье, в Русскую Православную Церковь, ее Патриарха и ее иерархов. Знаете, что он мне сказал? Он мне сказал: «Я каждый день на проскомидии поминаю Патриарха Алексия. Он Патриарх. И наша молитва все-таки остается. В силу обстоятельств мы оказались отрезаны, но литургически мы едины. Русская Церковь, как и вся Православная Церковь, соединена евхаристически, и мы с ней и в ней. А административно нам приходится, ради нашей паствы и ради известных принципов, идти этим путем, но это нисколько не нарушает нашего таинственного единства всей Церкви [...]
Через некоторое время вдруг звонок по телефону, уже в Лондоне. Владыка Иоанн звонит: «Я здесь в Лондоне, приезжай со мной служить!» И я сразу же поехал. Он был управляющим в то время всеми Зарубежными приходами Западной Европы, в том числе и Лондона, а я в это время встретился и очень подружился с моим новым духовником владыкой Антонием Сурожским... И служил постоянно с ним. И там, конечно, - это была Патриаршая Церковь - поминали Патриарха Алексия. Это нисколько не помешало владыке Иоанну пригласить меня и служить в том же Лондоне в противоположной, так сказать, Церкви. Оба моих друга и духовных отца не препятствовали этому. И владыка Иоанн даже радовался этому, и владыка Антоний тоже» [14].
Хочется видеть, что именно такое или, по крайней мере, близкое к этому понимание было основной причиной того парадоксального, на первый взгляд, явления, что все епископы Зарубежной Церкви, так или иначе оказавшиеся в пределах СССР, были лояльны советской власти («ни один «зарубежный» епископ, попав в зону влияния советской власти, не отличился исповедничеством, которое они же требовали от Московской Патриархии») [15].
Да, в России молились за власти, власти безбожные, атеистические (хотя уже Патриарх Алексий, в ответ на упреки соотечественников за границей за служение панихиды по Сталину-безбожнику, твердо и определенно мог заявил: «Я служил не за безбожника» [16]), но - не забудем! - за власти, посланные нам Богом, за наши грехи! Однако не приклоняли глав своих пред каким-либо религиозным культом (Господь миловал). А вот части Зарубежья такое искушение было попущено Богом, возможно, за грех осуждения своих собратьев в России в пленении безбожников сущих, а еще за гордыню.
Как известно, Манчжурия в 1930-х годах была оккупирована Японией. Архимандрит Константин вспоминал: «Создана была для не-японцев целая идеология, совершенно искусственная, но единственно способная уверить японца, что он действительно победитель. Практически это в Харбине выразилось так. Сначала японцы потребовали у всех, кто хоть какое-нибудь общественное дело делает начинать его с поклона в сторону императора. Школа ли, присутственное ли место, официальная какая организация - все и всегда обязаны так начинать каждый день. Тут еще ничего духовно-недозволительного не было: знак почтения в отношении действующей власти. Потом постепенно стали давать понять, что поклон этот делается не только в сторону дворца, но и в сторону «храма» - богини Аматерасу [...] В особые дни все школы, по классам, строем во главе с учителями; идут к Собору, сбоку от которого стояло какое-то подобие храма, и все должны были, перед всем известной часовней Божией Матери -делать эти поклоны в сторону этого подобия храма... И делали! Что касается детей, то, конечно, часто не давали они себе даже полного отчета в смысле совершаемого. Но тут бывали и исключения. По соседству с нами жила одна семья, так девочка их, одного уже из старших классов, с плачем выбежала из строя и примчалась домой - не может она этого делать... Но, по общему правилу, все так делали...» [17]
(Господи, как же правы суды Твои: не хотели чтить своего Всероссийского Императора, злословили его, - кланяйтесь императору Японскому. Соучаствовали в свержении Тобой установленной власти, поправ тем самым Веру своих отцов, - кланяйтесь языческому идолу.) Но, разумеется, не во всех иссякла вера. В церковной среде, правда не тотчас, возникло сопротивление. Митрополит Мелетий составил послание, в котором поклоны эти объявлялись грехом, недопустимым для православного христианина. Послание это огласили с церковного амвона, опубликовано же оно из-за опасения японских властей не было. Что же японцы? Отношение их к подобным явлениям, по словам о. Константина, «было обычно таким: их тактика должна была вызвать «добровольное» выполнение требуемого! Никаких видимых проявлений принуждения не должно быть! Тех, кто после этого не совершали поклонов - не трогали. Не трогали и тех представителей духовенства, которые соответственно себя вели. Но мое положение было иное: я был мiрянин - и не в свое дело вмешался. Меня надо убрать». И не только убрать, но и выслать в... советскую Россию.
Какие же выводы можно сделать из всей этой истории с поклонами? Прежде всего, оказалась забытой вся история перво-христиан, были преданы подвиги тысяч христианских мучеников. И ведь, заметьте, отказ поклониться языческому капищу смертью не грозил, могли последовать лишь какие-то ущемления, неудобства. Но и на такие микроскопические жертвы большинство русских, именовавших себя православными и осуждавших своих малодушных братьев и сестер в России, были не готовы. И еще, заметьте, на поверхностный взгляд, в эмиграции был не худший отбор людей. Но только вот по какому признаку «не худший»? Митрополит Сергий Японский в одном из своих писем того времени писал: «В шанхайских газетах так и печатают: состоится панихида протеста... То-то до Бога дойдет!» [18]
Но Бог милостив: в условиях охватившего тогда дальневосточную (говорим о том, что знаем точно) эмиграцию духовного нечувствия Он не довел дело до выбора перед каждым эмигрантом, каковой должен был сделать К. И. Зайцев: поклоны языческому храму или высылка в советскую Россию на верную смерть. Если бы это было попущено, сколько бы душ погибло безвозвратно.
Но тут невольно на ум приходит другое: тот выбор, о котором толковала праведная Матрона Московская: «Придет время, когда перед вами положат крест и хлеб и скажут: «Выбирайте!» И многие ли смогут, как говорит матушка Матрона: «Мы выберем крест» [19]? Но, конечно, смочь надо... И архимандрит Константин, понимая, какие пришли времена, призывал своих читателей внимательно осмотреться вокруг себя, чтобы сознательно готовить себя, без смущения, к неизбежному грядущему. В наши дни, считал он, «повторяется опыт первохристианства - но в условиях неизмеримо более тягостных, почти безнадежных. С кем шла борьба первохристиан? С людьми, христианства не знающими и воспринимающими его, как разрушительную новизну». Ныне борьба идет с началом антихристовым - теми, кто, познав Христа, против Него поднялся. «Тем самым верность Христу принимает формы уже исповеднические». Таким образом, «подвиг Русскости», по о. Константину, в наши дни - это «верность - то есть исповедничество, готовое обратиться в мученичество» [20].
Именно в связи с приведенными выше соображениями из публикуемых нами сочинений архимандрита Русской Православной Церкви Заграницей Константина выпущены ряд фрагментов (обозначенных нами отточием в квадратных скобках), содержащие, на наш взгляд, недопустимо резкие выпады против нашей Матери - Русской Православной Церкви. В конечном итоге это пойдет на пользу и самому автору: уровень этих фрагментов на несколько порядков ниже основного текста (по меньшей мере странно это соседство высокого богословия истории с банальной политиканствующей публицистикой).
По милости Божией, высылка К. И. Зайцева в советскую Россию на верную гибель не состоялась. Вместе с женой он был выслан в Русскую Миссию в Китае - «Бэй-Гуань» (Северный приют).
Русская Миссия была известна воздвигнутым в 1916 г. на ее территории храмом во имя Всех Святых, от века Богу угодивших на месте упокоения честных останков православных китайских мучеников за Христа убиенных во время т. н. боксерского мятежа 1900 года. Лютая резня христиан в Пекине произошла в ночь с 11 на 12 июня. С 1903 г. этим мученикам стала совершаться особенная служба, а почитание их, как местночтимых святых Угодников Божиих, началось годом ранее. Днем празднования определено 11/24 июня. Немногое время спустя, 3 апреля 1920 года, в Светлую пятницу, сюда прибыли гробы с телами Алапаевских мучеников, которые, после заупокойной службы, поместили в специально устроенном склепе.
С 1945 г. этот храм отошел к Русской Православной Церкви. В 1954 г. он был закрыт. Участок русской земли был занят советским посольством. Храм был снесен, а на его месте разместилась детская площадка и другие постройки посольства. Тем временем, в 1945 году скончалась супруга Кирилла Иосифовича Зайцева - София Артемьевна, а сам он рукоположен во священника. Случилось это уже в Шанхае в годы правления там свт. Иоанна (Максимовича). Вместе с ним он и покидает красный Китай, успев издать здесь в 1947-1949 гг. пять книг, две из которых мы печатаем в настоящем издании. Перед эвакуацией он нес пастырское служение в Циндао и Шанхае.
27 мая 1949 г. о Кирилл прибыл в Сан-Франциско, где остановился среди своих духовных чад - в Богородице-Владимирской женской обители. В начале августа 1949 года он прибыл в Свято-Троицкий мужской монастырь в Джорданвилле. Тут же он становится преподавателем Духовной семинарии. Сначала читает курс догматического богословия, потом истории русской словесности и пастырского богословия. Впоследствии курс пастырского богословия и лекции по истории русской словесности выходят отдельными изданиями.
Интерес к русской культуре (исследовательский и профессиональный) возник у К. И. Зайцева давно. В начале 1930-х годов он активно общался с И. А. Буниным. Цель - написание о нем книги в связи с присуждением русскому писателю Нобелевской премии. Книга эта вышла в Белграде в 1934 году.
Однако то понимание русской культуры, которое ныне нам знакомо по писаниям архимандрита Константина, пришло к нему, разумеется, не сразу. Еще в конце 1930-х годов в Харбине он всерьез задавался вопросом (в беседе «с одним высококультурным архимандритом»): «Могу представить себе все земное исчезнувшим, но остается для меня недоуменным вопросом - куда же девается музыка! Имел я ввиду не звучание, как таковое, а комплекс музыкальных достижений...»
«С той поры, - писал в 1965 г. о. Константин, - многое изменилось вокруг меня. Изменился и я сам. Я отходил от Mipa. Для меня музыка... постепенно перестала быть неотрывной частью моего внутреннего «я», настолько господствующей, что вне наличия ее во мне, я и реальность Mipa не способен был ощутить, а становилась все больше предметом внешнего восприятия, внутренне мне чуждым».
О. Константин сумел преодолеть в себе интеллигентщину, одержимую (и доднесь!) «ложной мыслью, будто догматическое содержание христианства не согласимо с научным мiропониманием» (Н. О. Лосский). Именно поэтому, свидетельствовал Г. П. Федотов, «идея включить Феофана Затворника в историю русской интеллигенции никому не приходила в голову по своей чудовищности». Один из результатов такого разрыва связи времен (часто в пределах одного времени) обозначен не так давно в редакционной статье журнала «Литературная учеба» (1991, № 1, С. 119): «Значение того или иного святого для наиболее глубинного - религиозного - пласта народной жизни практически невозможно исследовать в понятиях и терминах культуры, ибо культура всегда будет чем-то внешним по отношению к религиозной жизни народа. Иными словами, перевод религиозных, сакральных реалий в сферу культуры будет сопровождаться непременным их упрощением, зачастую граничащим с опошлением, - так случается, когда многомерную фигуру переводят на плоскость».
Отсчет начала конца цельного человека в России фактически идет, начиная с Петра I. Ибо сознание человека, вкусившего от плодов западничества, вне которого, считалось, нет фактического образования, раздвоено. А ведь принадлежность Православию русский человек свидетельствовал всей полнотой своей жизни.
Отступничество от веры отцов сказалось даже на такой духовно здоровой натуре, как М. В. Ломоносов. Можно Богу не изменить, сохраняя общехристианский внеконфессионалъньш дух, но в то же время церковность потерять. Своей жизнью это подтвердили В. Н. Татищев, Д. И. Фонвизин, Г. Р. Державин, Н. М. Карамзин и даже небезызвестный адмирал А. С. Шишков. (Обо всем этом напряженно размышлял, а потом поведал учащимся Духовной семинарии в Джорданвилле архимандрит Константин в читанном им курсе истории русской словесности.)
Такова была цена перехода от традиционной к западнической образованности. А в том, что в допетровские времена она была явлением обыденным, после находки берестяных грамот и описания состава крестьянских библиотек Северной Руси, совершенных учеными уже в наши дни, сомневаться не приходится. Но была эта образованность совершенно иной, зачастую нам сейчас непонятной, а то и вовсе чуждой.
Говоря о культурном феномене Московской Руси, полностью отвечающим самой природе Русского Православия, архимандрит Константин отмечал «тройческое дело жизни митрополита Макария, давшего нам: 1) Четьи Минеи, обнявшие все, чтомое на Руси, 2) Степенную Книгу, являвшую истолкование исторических судеб России, и 3) Лицевой Летописный Свод, в художественной обрамленности сводивший воедино все запечатленное в летописях. Это грандиозное предприятие проникнуто идеологией, впервые формулированной старцем Филофеем. Тем самым явилось оно гигантского охвата исповеданием веры московского человека, верного Москве - Третьему Риму».
Русский грамотный человек (а таких было немало), вычитывавший жития святых (или выслушивавший их в церкви в синаксарях - во время богослужений) - и не по одному разу в течение многих лет, в конце концов, не заблудился бы ни в Киеве, ни в Иерусалиме, ни в Царьграде, ни в Москве. Повсюду он мог чувствовать себя как дома. В житиях география сопрягалась с историей. Поступки святых показывали как себя вести в сложнейших, самых неожиданных, обстоятельствах.
Прибавьте к этому церковно-славянский язык молитвословий и тех же житий. Мы часто сетуем на наш газетно-разговорный новояз, не задумываясь над тем, что язык наш потому и обмелел, что лишился подпитывающего его источника. И до сих пор мы не осознали этого, решив поднимать нашу будущую гуманитарную культуру в скороспелых гимназиях и лицеях, прибавив в них к углубленному знанию современных иностранных древние языки - латынь и древнегреческий, «позабыв» о своем - церковно-славянском.
Особого разговора заслуживают исторические знания, интерес к которым необычайно вырос. Вспомните требования еще в начале «перестройки» резкого увеличения тиражей на сочинения С. М. Соловьева и В. О. Ключевского, огромные ночные очереди в магазины подписных изданий. А резкий скачок тиража журнала «Москва», печатавшего «Историю Государства Российского» Н. М. Карамзина? Но вот вопрос, многие ли из счастливых обладателей подписок читают труды этих историков? А начавшие, получили ли то, на что рассчитывали? Боюсь, что нет. И дело тут не только в архаичном или в усложненном научном (словно, для посвященных) языке. Беда в том, что вся отечественная историческая наука - от Татищева до Ключевского - попытка уложить Русскую историю в рамки западноевропейской историософии (советские историки сократили выбор зарубежных образцов для подражания до одного-единственного: марксистской школы - отличие только в этом!).
Даже автор «Истории Государства Российского» не избежал соблазна. Архимандрит Константин проницательно замечает: «Не рвал Карамзин с Церковью даже в своих пылких увлечениях юношеских Западом. В позе неустойчивого равновесия застыл он на самой границе измены. Но внутренняя отчужденность от церковно-православного сознания исходно-русского проникла самое существо его - русского европейца... Но вот опамятовался Карамзин. И что же? Радикальный совершился в нем перелом в плане идеологическом. Но в отчий дом он не воротился. «Внутренний человек» Карамзина, по его собственному признанию, остается республиканцем. Это признание делает честь моральной честности Карамзина, но выдает его с головой, во всей нецерковности его сознания...»
Право, во всем этом нет ничего обидного для Карамзина. Есть только еще один повод для размышлений. Вспомним другие характерные явления того же ряда. Одного из самых народных поэтов - Н. А. Некрасова - тот же самый народ просто и гениально поправил, отвергнув текст «профессионала» и создав на его основе знаменитую «Легенду о 12 разбойниках» («Кудеяра»). А вспомните отпор наших лучших критиков-патриотов утверждениям целого ряда историков, что Борис Годунов-де невиновен в смерти Царевича Димитрия, что тот сам, мол, наткнулся на ножичек. Если так, возмущались критики, то, выходит, обезценивается (страшно сказать!) пушкинский «Борис Годунов». Никому из патриотов и в голову не пришло, что Церковь, прославившая благоверного Царевича Димитрия Московского, Угличского чудотворца, не могла канонизировать самоубийцу.
Кстати, можно длить и длить список покушений современных российских историков на само Русское самосознание (или, как определял о. Константин, «Православную Русскость»), доказывающую только одно - их полную бездуховность. Слишком давно они ушли «на страну далече»...
Вот лишь некоторые из недавних подобных находок в изложении современного историка Андрея Львовича Юрганова [21], широко пользующегося Св. Писанием, Церковным Преданием и Святоотеческим наследием в чисто научных целях, подчеркивая свое личное неверие (но не нами сказано: «Блюдите убо, како опасно ходите» Еф. 5, 15): «Как выясняется сегодня путем довольно сложных сопоставлений и сравнений древнерусских источников с иностранными (сагами, хрониками и т. д.), Святополк Окаянный не убивал ни Бориса, ни Глеба; а совершил это убийство (по крайней мере, Бориса) сам Ярослав Мудрый» [22].
Широко принятый на небезызвестной радиостанции «Свобода» (что неудивительно), этот ученый современного типа является автором школьных учебников для наших детей (что печально, но также неудивительно). Книга Юрганова, из которой мы далее приводим цитаты, издана при содействии т. н. института «Открытое общество» (Фонд Сороса). И это закономерно!
«Шапка Мономаха для нас (? - С. Ф.), нашего (?) сознания - лишь среднеазиатская тюбетейка (!) XIV века, и шапка Мономаха, дар византийского императора Константина Мономаха русскому князю Владимиру Всеволодовичу, для современников Ивана Грозного, - подлинная и единственная реальность».
«В. А. Кучкин в интересной и насыщенной новыми данными работе доказывает, что «на самом деле не было» всего того, что описано автором «Сказания о Мамаевом побоище»: не было ни благословения [преп.] Сергия, ни благословения митрополита Киприана; сомнения вызывают иноки Александр Пересвет и Андрей Ослябя, потому они иноки, и должны были иметь атрибуты монашеские, а не светские. Александру не позволительно иметь такое имя, а Ослябе идти на поле брани с сыном... Ученый реконструирует «реальные события»...» [23]
Воистину: «Со всех сторон нагрянули они, иных времен татары и монголы» (Н. Рубцов).
Особое неприятие и едкие насмешки вызывает облеченная старцем Филофеем в твердую формулу историософская реальность: «Москва - Третий Рим». Но ерничанье и зубоскальство только для одной категории русских; для другой (с иными интеллектуальными запросами) - различного рода семинары, симпозиумы, конференции (нередко международные), по итогам которых даже издается «научная» литература (правда, на всякой случай, мизерными тиражами). Цель этого второго направления другое - увести по ложному следу, загнав историософскую реальность в резервацию навсегда прошедшего историко-культурного феномена.
Но, вот, реальность. Претендующие на звание «Четвертого (которому, как мы помним, «не бывать») Рима» Соединенные Штаты Америки [24]. (И, заметьте, над этим никто не смеется, никто не спешит организовывать какие-либо конференции.) Другой реальности вообще не один век. Имеем в виду «проклятие против «гордого государства» (Римского) и против всех врагов Израиля, в особенности христиан» присовокупляемое к ежедневно читаемой молитве иудеями-талмудистами [25]. По логике наших научных пересмешников получается, что одни столетие за столетием каждый день молятся о сокрушении «несуществующего» «Третьего Рима», а другие пытаются рядиться в одежды «химеры». Но вот загвоздка: оба названные народа, при всем желании, не обвинишь в отсутствии трезвости, реализма, практицизма и т. д. Но им это «ученые», как вы понимаете, не объясняли, не объясняют и объяснять не будут.
18/31 декабря 1949 года в Свято-Троицком монастыре в Джорданвилле состоялся очередной постриг. О. Кириллу Зайцеву было наречено имя в память одного из первоучителей славян - равноапостольного Константина. К тому времени он уже приступил к исполнению весьма ответственного послушания, которое во многом определяло весь его оставшийся земной путь. Основатель Духовной семинарии в Джорданвилле архиепископ Восточно-Американский Виталий (Максименко, † 18/21.3.1960), после направления на епископскую кафедру владыки Серафима (Иванова, † 12/25.6.1987), пригласил о. Кирилла занять место редактора «Православной Руси».
Служение Господу словом архимандрит Константин совершал до самой своей кончины. Постепенно круг его послушания в этом направлении расширялся: с 1950 г. стало выходить ежемесячное приложение к «Православной Руси» - «Православная жизнь» (его англоязычный вариант «The Orthodox Life») и ежегодное приложение к последней - «Православный путь».
В течение четверти века в каждом номере названных изданий неопустительно появлялась обязательная передовица или статья (а иной раз и не одна) о. Константина.
Обвинять статьи о. Константина, имея в виду его мысль о восстановлении «Исторической России», - в политиканстве - дело неблагодарное.
«...Вне всецело-покаянного обращения к Богу, - так писал о. Константин, - всякая мысль о нашем будущем оказывается прожектерством, самое благонамеренное направление мысли силой вещей превращающим в риторику и мечтательство, только отвлекающие от единственно возможного направления воли истинного христианина с момента возникновения апостасии. Это распространяется даже на такое явление, как Православное Царство! «Монархизм», «легитимизм», как таковые, есть риторика и мечтательство, поскольку они получают, в условиях «апостасии», самостоятельную ценность: так отвлекается лишь сознание верующих от единственного доброго пути. Как мы не так давно отмечали, есть основания предполагать, что иные старцы высокого духовного подъема предрекали восстановление России. Такое упование для нас всех законно. Но что может оно нам дать, если не одно только большое устремление к Богу, как во имя спасения души своей, так и во имя умножения и углубления этой же направленности сознания у других русских людей! Все остальное было бы именно прожектерством, только оттесняющим и заглушающим единственно действенное в условиях апостасии направление сознания - покаянное обртцение к Богу» [26].
«Восстановление Православного Царства, - считал он, - представимо только в плане некоего Сверх-Чуда покаянного перерождения русского народа, и это в такой силе и в таком масштабе, который позволил бы Богу счесть апостасию несостоявшейся, чем открыта была бы новая эра жизни на земле, а тем самым и всего Космоса, в его целом» [27].
Большую роль, по мысли о. Константина, должны при этом сыграть прославление Царственных Мучеников и о. Иоанна Кронштадтского:
«Не должно ли прославление о. Иоанна, как и прославление Царской Семьи, быть свободным актом возрожденной Святой Руси, готовой утвердиться вновь в образе Третьего Рима?.. Исключительное значение, под этим углом зрения, получает в наши дни «культ» о. Иоанна, наравне с «культом» Царской Семьи! Не новое ли это голосование пред Престолом Божиим, определяющее наше будущее, национально-государственное? [28]»
«Молясь о. Иоанну, мы ныне неустранимо подпадаем под сень Того, Кто Своей мученической кровью освятил Русский Царский Престол. В нашем христианском сознании св. прав. о. Иоанн и Царь Мученик как бы сливаются воедино, как Путевожди наши, сливая воедино для нас дело нашего личного спасения и дело служения России, как Православному Царству» [29].
«...Сближение Церкви и Царства получает свое выражение в устремленности русских людей к двум личностям - господствующим над нашим безвременьем, как одновременно, и закатная заря и заря восходящего дня - если только способна душа Русского народа воспринять современность, как ночь, за которой должен последовать ушедший день... Не вперед - а назад! Круто - назад! Покаянно - назад! Молитвенно - назад! И тут естественными маяками, светочами, факелами, пронизывающими тьму антихристову и являются те два светоносных образа, которыми запечатлен конец России. От России зависит сделать их и образами, запечатлевающими новое начало России. И это уже они сами, наши путевожди, определят конкретные способы преодоления обуявшего Россию зла. Тут дело не в программах, идеалах, методах и т. д., а в покаянном плаче, из которого и возникнет то именно действие, которое, возбуждая каинов трепет в сатанистах, будет обращать во спасение поднимающихся из духовного обморока Русских людей» [30].
8/21 ноября 1954 года о. Константин был поставлен в архимандриты.
«Будучи глубочайшим и тонким мыслителем, - писал о нем его духовный сын протопресвитер Валерий Лукьянов, -наделенным истинной культурностью, знанием языков и недюжинным умом, о. Константин обладал способностью проникать вглубь вещей и событий вывести логическое и жизненное заключение в духе святого Евангелия и св. отцов Церкви. Это был совершенно самостоятельный, истинный и выдающийся ученый монах. Его писания не были отрывочными или разбросанными, а, напротив, были целостные, целеустремленные и оригинальные. Он был на голову выше своих современников, но эти последние часто его не понимали, обвиняли его в сгущении красок в оценке состояния Mipa. Конечно, теперь мы видим, к чему привела мiр та самая «сатанократия», о действиях которой он так пророчески вещал. [...] Слог его писаний несколько тяжелый, но его читать нужно. Когда-то приснопамятный первоиерарх Русской Православной Церкви Заграницей митрополит Филарет увещевал молодых священников прочесть капитальный труд о. архимандрита «Пастырское богословие». Он говорил: «Прочти, изучи, применяй» [31].
Архимандрит Нектарий (Чернобыль), в то время набиравший выпуски редактировавшихся о. Константином журналов, вспоминал: «По характеру о. Константин был сдержан, молчалив, всегда углублен в себя, любил одиночество. Каждый день совершал одинокие прогулки по монастырским дорожкам. В храме служил также весьма сосредоточенно и часто говорил проповеди. Все относились к нему с большим уважением. У него было немало духовных детей и среди иноков, и среди мiрян, более же всего любили исповедываться ему семинаристы. Вся келлия его была завалена письмами от читателей из разных стран русского зарубежья, и он едва успевал отвечать на эти письма»[32].
А вот что вспоминал о духовном руководстве этого, по словам его современников, «маститого старца» один из его духовных чад: «Мне выпало счастье иметь его своим духовником, он же поставил меня на путь священства. Это был замечательный собеседник, который интересно говорил, но умел и слушать. Я благодарен ему за многие часы наших незабываемых собеседований. На исповеди он был строг, принципиален, и, в то же время, по человечеству, снисходителен. Никто из тех, кто общался с ним, не смогут забыть его открытых, безгранично ласковых, лучезарных, голубых глаз... И когда, будучи молодым ретивым служителем, я приходил к нему в удрученном настроении в связи со сгущающейся церковной обстановкой, он всегда с улыбкой успокаивал меня: «Милый брат, не волнуйся, потому что впереди будет хуже!» [33]
...За полтора года до кончины, почувствовав сильное недомогание, архимандрит Константин отошел от всякой деятельности. Но не оставил храм Божий, ежедневно бывая за каждым богослужением. За две недели до перехода в мiр иной он перенес операцию и стал постепенно угасать.
Скончался о. Константин в день памяти великого вселенского учителя и святителя Иоанна Златоуста 13/26 ноября 1975 года, на закате 88-го года жизни.