Выбрать шрифт:
Загодя подготовлялось чудо Русской истории!
Веками растекалось славянство по Великой Равнине, местами уже заселенной. Прозябало оно в лесах, в степях, попадало в орбиту там возникавших государств и делило судьбу их, когда сметались они азиатскими родами. Государственности славянской не образовалось нигде, но славянская заселенность обозначилась тремя сгустками: в Приладожье, в Приднепровье и в Приазовье.
Но вот возникает новая колонизация, варяжская, торгово-захватническая, растекаясь по речным артериям и оседая в районах славянских: к пассивной общности низов присоединяется активная общность верхов, образуя эмбрион государственности. Что это - эфемерида? Казалось так! Готова погибнуть с шумом империя Святослава. Но нет! Она лишь эпизод на пути превращения варяго-славянского варварства в культурный Mip.
Чудо этого превращения - дело христианства. Оно издавна оазисами утвердилось по берегам Черного моря, но не им дано было стать колыбелью нового Mipa.
Полноты зрелости достигло христианство. Внезапно это богатство становится из греческого - славянским! Странно: культурно-языковое перевоплощение Православия оказывается приуроченным к явлениям преходящим! Западное славянство, для которого начат подвиг свв. братьев Кирилла и Мефодия, падает жертвой латинского натиска. Болгария, принявшая их учеников и под их окормлением духовно расцветшая, сокрушена единоверной Византией, как политическая соперница. Казалось, - гибель ждет богодухновенное творение! Но тут и обнаруживается промыслительное назначение «славянского» Православия: есть место, куда идти служителям его, когда и Болгария утрачивает нужду в них! Россия ждет их.
Не сразу пришла она к христианству. Чудо, коим Владычица отвела от Царьграда хищнический налет однодревок Аскольда и Дира, открыло путь греческим миссионерам: Патриарх Фотий возносил хвалу Богу, видя страну диких скифов обращенной ко Христу. Обрывается святое начинание захватом Киева язычником Олегом, чтобы быть снова подхваченным вдовой Кн. Игоря, Княгиней Ольгой. Но и тут языческая реакция, возглавляемая сыном ее Святославом, срывает успех. Должно созреть еще великое дело! Гибнет гениальный полководец в попытке создать на развалинах Византии языческую Империю. Его сменяет Владимир - еще более ретивый служитель язычества. Он, испытав «обращение» и тем явив благой пример подданным, завершает крещение Руси.
Чудом было превращение языческого героя в благоверного Князя. Чудом было исцеление его, терявшего зрение, лишь коснулась его крестильная вода. Чудом было вольное крещение народа в такой торжественности праздничной, точно обретала Русь, чего от века искала: духовное рождение то было целого народа, наглядно зримое.
Греческое Православие ославянивается для западных славян, но ими утрачивается; короткого расцвета достигает оно в стране ославяненных тюрко-болгар, скандинавами утверждается на Великой Равнине; и так возникает Русское Православие, непроницаемый плотиной утверждающееся на гигантском проходном месте, где не удерживалась прочно никакая государственность, и неудержимой лавиной разливающееся вплоть до отдаленнейших естественных границ, никаким воображением изначала не презиравшихся. Это ли не чудо!
Оно меркнет пред внутренней значительностью свершившегося: из ничего - ничего, не так ли гласит древняя поговорка? Тут от пустоты-полнота!
О, как многозначительна эта изначальная пустота! Ничего своего перед лицом благодатного чужого! Никаких безблагодатных культурных навыков, никакой безблагодатной исторической памяти! Девственная целина, - разве не единственная то почва, способная принять полноту Откровения Истины!
А в каких убедительных формах предлагается Она! Родной язык, доведенный до совершенства, и на нем, в прекрасных храмах, под сладкозвучное пение, - служба церковная, присутствуя на которой, даже у греков, не знали русские, где они: на небе или на земле! На этом же богодухновенном языке - Слово Божие! Но не только в таинственных книгах раскрывается Истина: в образах неотразимо привлекательных личного благочестия и живого подвига явлена она, - превыше всего в образе безмолвного монашеского жития. Устремляясь навстречу этой красоте из тьмы многомятежного язычества, не хочет русский человек признать путь спасения уделом немногих: пусть висит над душой гнет языческой стихии, вчера еще родной, тем горячее стремится душа к Святости. Разве не для всех Царствие Божие? В плен Веры отдается народ, - и возникает Россия.
В чем задача ее? Завоевать Mip? Исполнить жизнь земными благами? Нет! Своим сделать святое чужое, всецело своим, вот что признала своим назначением Россия, тем оправдав избранничество свое. Оценил это Господь и дал верным рабам Своим войти в радость Свою. Творчески обновлялось Православие - даже если это чужими руками творилось святое на Русской Земле. Стоило же русским взяться за что самим - разительно самобытным становилось все, даже в области слова и мысли, где обычно оригинальность дается долгой культурой. Вспомним Похвалу Кн. Владимиру митр. Илариона и летопись Нестора! Первая не уступит лучшим памятникам византийского красноречия, а вторая - недосягаемый образец трезвой правдивости и духовной мудрости, будучи притом не плодом личной одаренности, а соборным делом русского иночества - совестным судом, вершимым над всем, что творилось на Руси и над ней. И звучит уже Россия в самых зачатках летописных сказаний, торжествуя в безхитростных келейных записях над зыбкостью современного раннему летописцу государственного уклада. «Pocia»! То - имя греческой митрополии, обнимавшей наше отечество. Формально этим исчерпывалось его единство: рассыпанной хранимой была Русь, целостность обретая только в церковном самосознании. Лампада, возженная игуменом Даниилом у Гроба Господня «от всей Русской Земли», вот - символ русского единства, не нашедший еще выражения ни в государственном гербе, ни в национальном знамени. И потому, если хиреет Киев, то перестает Русь быть Киевской, но не перестает быть Русью...
Три обозначаются областных узла, все разные, но все - русские!
Вольнолюбив, своенравен, предприимчив, даже азартен Великий Новгород. Поразителен размах колонизационный, торговый, промышленный этой аристократической демократии. Еще более поразительна амплитуда ее колебаний, чтобы не сказать - шатаний, не в ущерб стойкости. Нет, казалось бы, удержу авантюризму озорного ушкуйничества, - но сбегает с годами пена безответственного задора, и граждански зрелыми возвращаются неугомонные, хранителями порядка становятся, влагаясь в рамки исконной старины. В самом Новгороде, казалось бы, безудержна разгулявшаяся улица, стенка на стенку идет, но стоит ей увидеть крест в руках Владыки - стихает все!
Камень краеугольный, с которого не сдвинешь Новгород -неповторимая в своей первозданной громаде Св. София. Если добрыми гражданами возвращаются домой ватажники; если стихают волны столичного мятежа; если из поколения в поколение привычно правит народом выборная родовитая старшина; если удерживается над вольницей спасительный покров княжеской власти, причина тому одна: «домом Св. Софии» ощущает себя Новгород. Отсюда непререкаемость авторитета Архиепископа, отсюда то, что при всей своей особой стати - Русской землей остается Новгород, ибо к Русской Церкви принадлежит Владыка.
Все иное на Галицкой Руси, но и то - Русь! Нет широты и свободы: связанность, зависимость, неравенство тут; правящие обособлены от массы. Западная Европа силой соседства втягивает в себя край неудержимо. Природа благодатна, срединность между Западом и Востоком выгодна: материальное и культурное преуспеяние обеспечено. Тем труднее сохранить национальное самостояние. Извилиста политика правителей, но не стали они игралищем сторонних влияний, а вошли в историю, как самостоятельные деятели, как иногда могущественные монархи: верность Русской Церкви и тут сохраняла Галичину в составе Русской Земли, вопреки все усиливающейся культурно-политической обособленности.
Еще иное - Владимиро-Суздальский край. То - не окраина, то сердце России, то сама Русь, уходящая в областничество не для того, чтобы обнаружить свою стать особую, а чтобы, напротив, сохраниться в своей исходной неприкосновенности: если в окраину обращается колыбель России, то залесская окраина становится ее новым историческим лоном. Чудесный парадокс, свое воплощение находящий в величественном образе Кн. Андрея Боголюбского.
Тоскует Князь в Вышгороде под Киевом. Чужд ему на ветру стоящий мiровой центр, с его избалованной, беззаботно-безответственной толпой, кого только не видящей на своих улицах, с кем только не связанной. Чужды ему и княжеские споры. Он рвется домой, где он землю привык ощущать своей, не приглашенным пришельцем будучи на ней, а хозяином, зовущим и принимающим насельников. Не пускает отец, и решается Андрей. То не каприз, не бунт, не мечтательство. То богодухновенное решение. Чудотворную Икону подымает Князь - письма св. апостола и евангелиста Луки, принесенную из Византии. Благословение Владычицы почиет над его походом. Она указывает путь. Она определяет конечный этап его...
Трудна оценка Кн. Андрея: то судьба предтеч. Осложняется эта оценка не только пылкостью Князя, но и широтой исторической перспективы, в которой он действует, как основоположник Православного Царства.
Оглянемся на Киевскую Русь. Она не Царство, даже не государство! Но в ней живет идея Царя, и не натяжкой было восприятие идущей к Царству Москвой шапки Мономаха, как завета ей Киевской Руси. Пусть ее государственный быт - организованное безначалие, отрицающее все прочное и длящееся и подвижность делающее нормой жизни. Пусть единовластие Владимира Святого и Ярослава Мудрого не более, как «случайность». При всей преднамеренной анархичности своей. Киевская Русь знала два правила, не знавшие исключений: она не представляла себе жизни общественной без наличия во главе ее Князя, и она не представляла себе Князя иного, чем из рода Рюриковичей. Если где «указывали путь» одному Рюриковичу, то для того лишь, чтобы открыть его другому. Значит не просто монархическое, но и династическое начало было присуще сознанию Руси Киевской, которой, в сущности, правил собирательный Царь: идея Царя уже жила в недрах русской души...
Эту отвлеченную идею, не только не созревшую для практического действия, но еще даже не обозначившуюся на экране будущего, Кн. Андрей сделал идеей-силой своей жизни, смешивая в своем двойном зрении далекое будущее с настоящим и впадая порой в страшные конфликты с действительностью.
Вспомним «Знамение» - коим Владычица отогнала рать Князя Андрея от стен Новгорода: то, что, исходя от Царской Москвы, могло бы стяжать благословение Божие, было самоуправством со стороны удельного Владимира, ибо не исполнил еще своего назначения Новгород в деле строения будущего Царства! Но подобные действия Кн. Андрея не бессмысленные жестокости, а некое предварение Истории. Царственно действует удельный Князь...
Самое благочестие его царственно: православную вселенскость насаждает он в глуши лесов, делая Владимир художественным воплощением этой идеи. Не чужда ему даже идея Третьего Рима! Общим с Царьградом пульсом бьется жизнь Владимира на Клязьме, и помнит это Церковь Русская до сего дня, празднуя на Первого Спаса победу над агарянами, у нас и в Византии одновременным чудом одержанную. А Покров Пресвятыя Богородицы! Забыла это чудо Византия, хотя и глубоко его пережила, и только в России утвердился праздник, - почином Князя Андрея. Разве это уже не рождающийся Третий Рим!
Венец мученичества покрыл чрезмерности Князя Андрея, и нимб святости сияет над челом предтечи Российского Царства, самое именование которого, по имени села, где остановила Свое шествие Владычица и где поселился он сам, обрел смысл, внутренне оправданный. Пусть карала его Владычица, взыскан он Ее милостию: как и неизменно, в Чуде Русской Истории, Милость Божия сретается с Правдой Божией, во спасение вразумляющей чад Своих карающей десницей.
Калка показала России, что ждет ее - разъединенную. Новым, уже намеренно на Россию направленным ударом, раздавлена она. Смерч Азии не раз сметал государственность и культуру с лица Великой Равнины, оставляя память о них в курганах могильных и предоставляя Истории творить новое из смешавшихся с завоевателями остатков былого населения. Не то случилось сейчас. Тут-то впервые нашла себя Россия, приняв татарщину, чтобы одолеть ее. Замысел Божий России явлен был мiру Русью Киевской, но не обрела еще та ни крепкой общественно-политической плоти, ни стойкого государственного единства, ни собранности духовной: все это дала татарщина, терпению и смирению научив Россию. Уже на заре Киевской эпопеи оценена была святая сила их, явленная свв. Борисом и Глебом, но не обрела Россия дара свободного послушания, пока жила в светлой радости независимости национальной. Теперь предстояло ей, преобразив рабий страх в страх Божий - «волею» принять скорбь татарского ярма, тем изъявив готовность понести любой жребий, Богом указанный, только бы остаться Новым Израилем. В зраке рабы принимает Россия Божие избранничество - под водительством св. Александра Невского.
Воитель и правитель, солнце любви для владомых, гроза опаляющая для противников и ослушников, со всеми дарами, Богом щедро ему отпущенными, сочетал Кн. Александр еще один, высший, - смиренномудрие. Это позволило ему в труднейшую годину Русской истории по-Божьи решить судьбу России. Блистательно отразив натиск воинствующего Запада, в ореоле славы - склонился он пред татарским Востоком...
Распластанная, Россия на окраинах новгородской и галицкой еще способна была свободно избирать свой путь. Куда идти? Не связаться ли с Западом, уклоняясь от татарского ярма? Этот соблазн встал перед Князем Александром в тонкой форме уговора, идущего от единоверца, единоплеменника, родича - воителя и правителя, еще более блистательного, чем он сам, но лишенного его простоты, Князя Даниила Галицкого. Но если свв. Князья Борис и Глеб дали победу Князю Александру над западными рыцарями, то они же научили его уразуметь пути Промысла Божия. Русские и монгольские памятники одинаково изображают встречу Князя с ханом: тот поражен был и внешней красотой и внутренним величием победоносца, склонившегося перед носителем земной власти, но отказавшегося поклониться богам чужим. Молчаливо состоялось соглашение: Россия отдавалась на волю победителя, а тот оставлял ей Русского Бога.
Где прежнее цветение культуры, где благосостояние, радость, мiр, пусть постоянно нарушаемые, но неизменно возвращающиеся, задающие тон жизни! Опустошение, произвол, одичание, - о них десятки лет спустя в словах потрясающе-жутких говорит трезвый духом Святитель. В себя уходит униженная Россия. Не подавленность то духа, напротив: подъем! Такой высоты духа достигает Россия, о которой и помышлять она не могла, будучи славной, богатой, свободной... Новую глубину обретает внутренний горизонт, подобную той, которая открывается человеку, покидающему мiр. И подлинно: на монастырский устав переходит вся Русь. Различие только в степени связанности - от схимы до трудничества...
Новая Россия ищет опоры, руководства, назидания. Она обретает его в тоже новой, ранее неведомой Москве. Этот «мал древян город» становится точкой приложения процесса преодоления татарского ига. Суровая то школа, в которой растет Русь; растет и Москва! Не только школа то национального унижения, но и одухотворенного благочестия, откуда и своеобразная двузначность московской стати: ее одновременно приземистость и возвышенность, узость и широта, смелость и осторожность, ударность и уклончивость. Забыть должен русский человек два исконных свойства: тароватость, переходящую в расточительность, и беззаботность, переходящую в легкомыслие. Люди, не способные расстаться с этими свойствами, оказываются «лишними» и даже мешающими: не отсюда ли - при всех моральных качествах тверичан - непонимание между Тверью и Москвой? Благодушно-пассивное растрачивание, как и опрометчивое мужество одинаково претят Москве: она терпит и собирает, исподволь действуя. Так вывел из исходного ничтожества Москву основоположник ее, Даниил, сын Невского, оставив не только по себе память государственного мужа, но и причтенный к лику святых. Где прежняя широта национального сознания, покрывавшая раздробленность! Москва мыслит узко и конкретно. Единство для нее - принадлежность ей! Отсюда и задача: «примыслить», что можно и как можно, куплей, браком, силой, ханским ярлыком. Но эта мелочная, не всегда разборчивая в средствах, скаредная политика собирания остается героически-возвышенной в своих конечных заданиях, почему и может быть облагодатствована благословением Церкви.
Московское древо изображено Симоном Ушаковым на иконе «Владимирской»: по обеим сторонам его стоят, поливая его корни, Иоанн Калита и митрополит Петр. Исторически верно это изображение, но значение его усиляется воспоминанием того, что у чужого древа стоял митрополит Петр, ради которого покинул свой ствол. Именуемый еще Киевским, Петр отрывает судьбу Церкви не только от Киевских руин, но и от живого Владимира, чтобы связать ее с едва возникающей Москвой. Только возвышенность конечных заданий Москвы могла оправдать такое поведение князя Церкви. Твердость этих заданий тем более знаменательна, что, достигнув великодержавия, Москва скорее претерпевала свой рост, чем творила его намеренными действиям. Не то Москва возникающая: она проникнута сознанием своей миссии и упорно и последовательно добивается поставленных себе целей. И то не воля отдельных государственных гениев, не фамильно-династический упор, то нечто большее, способное всех увлечь. Исторически верно и то окружение, которым обрамил Московское древо С. Ушаков: князья, святители, преподобные, юродивые. Общим делом было взращивание Москвы.
Всем импонировала уверенная твердость политической поступи Москвы: на нее надеялись, в нее верили. И в этой устремленности к Москве сливались два момента, полярно, казалось бы, противоположные: Москва одновременно удовлетворяла и жажде внешнего порядка и жажде духовной. Татарское грабительское бесчинство, грозившее стать нормой подневольного существования, делало внешний порядок ценностью недосягаемой; и когда висевшая в воздухе возможность распространения дарованной Руси «культурной автономии» на явления гражданского быта оказалась реализуемой Москвой - все взоры естественно обратились к ней. И так сумела она выполнить ханский мандат по взысканию дани, что не ханам служила, а миссию народную исполняла. Люди всегда люди: могли быть срывы! Но почему Москва оказалась в силах все же подъять эту высокую миссию и оправдать доверие Церкви? Тут мы нащупываем реальный стык практицизма Москвы, во всей его деловитости, - со святостью. К великой и благоуханной тайне приближаемся мы здесь, в которой внутреннее неотделимо от внешнего: к тайне русского быта, элементы которого, существовавшие и раньше, сплавились воедино именно в Москве.
Непереводимо слово «быт» - так своеобразно содержание его. А глубина корней его может быть измерена тем, что сложился он окончательно в «безбытное» время, в безвременье, когда самая история России как бы остановилась - во внешних своих проявлениях.
Татарщина отделила Россию от Запада. Что отсюда? Выпадение России из круга жизни, обрекающее на безнадежную отсталость? Так это, если смотреть на Россию с Запада. Но так ли это, если смотреть на Запад из России? Вспомним, какую живую реакцию вызвало проникновение к нам Запада в образе стригольников и жидовствующих! Сила этой реакции окажется загадочной, если не учитывать важность изоляции России от Запада, как от угрозы для творимого русского быта. Сложившийся русский быт мог терпеть «чужое», внешне с ним соприкасаясь, но внутренне не замечая его. В период становления его «черезполосица» грозила бедой, и действия и писания св. Иосифа Волоцкого были созвучны инстинкту самосохранения Православной Руси, проснувшемуся в ответ на духовную агрессию еретического Запада. Отсюда понятно, что, внешне отгораживая Россию от Запада, татарщина скорее помогала России, еще не сложившейся духовно. Помогала она и тем, что, ставя внешние преграды, татарщина одновременно раздвигала внутренний политический горизонт, замораживая внутри-русские «державные» отношения и создавая «pax Tatarica». Возникала обстановка, располагающая к устроению внутреннего хозяйства в сознании общерусского бытового единства. Не было и соблазнов «культуры». Молитва естественно становилась во главу угла. Культурный разгром и материальное обнищание компенсируются возгаранием духа в сознании единства исторической судьбы. Возникает расцвет духовной культуры обще-русской: если не к этому «темному» времени отнесем мы истоки русской иконописи и церковного пения, то не повиснут ли эти два крупнейших достижения русского народного гения в безвоздушном пространстве? Но горение духа определяет и самое строение общественно-политической плоти, той мускулатуры русского государственного тела, которая, раз будучи тогда создана, на все времена дала внутреннюю крепость России.
Великий парадокс! Духовную свободу Россия обретала ценой отказа от свободы гражданской - не только в отношении к ханам, но и к своим «природным» государям: рост Москвы есть рост русской несвободы. И кто не хотел, во имя создания независимого русского духовного мiра, поступиться своей личной свободой, тому оставалось одно: отказ от России, измена ей - с перспективой отрыва и от Православия. Мы видим то на примере Новгорода - к счастью для него и для России, неудачном. Мы видим это на удаче Литвы, всем известно куда пришедшей. Но и обратно: кто истинно ценил благо духовной свободы, тот решающего значения не придавал тому, что, «освобождая» его от татарского ига, Москва тем крепче подчиняла его себе. То была не апатия и обреченность, а духовный подъем, приобретавший порой черты истинного пафоса. И это в условиях несения такого бремени, которое, казалось бы, превышало самые силы человеческие!
Только чутьем духа можно уразуметь, как могло не в атмосфере «конфликта» «власти» с «народом», а в сосредоточенной собранности духа совершиться закрепощение народа Москвой.
Не сумела отстоять себя Россия - свободной! И вот из недр небытия, уже раскрывшегося, чтобы поглотить ее, восстает она, в новом подвиге самостроения. Огнем опыта должно испытываться теперь все, и вот учит он, этот опыт, что нет в нем места свободе - ни в плане общественном, ни в плане хозяйственном. Трезво видит это русский человек, и приемлет подвиг. Великая в том сила духа, и одинаково присуща она Москве, налагающей «иго», и всякого русского человека, принимающего его - до отказа и сверх отказа напрягая свои силы. Общее то дело, общее послушание. Каким словом обнимем мы его? Не идут сюда «высокие» слова. Проще и глубже дело. Налицо сознание принадлежности к духовному целому, вне которого вообще нет жизни! Принадлежностью к нему исчерпывается сама жизнь! Это и есть то, неопределимое ни на каком языке, что выражается словом «быт».
Россия никогда не притязала быть теократией. Она жила в Церкви и не способна была увидеть себя вне ее. Отсюда и приставший к ней эпитет «Святой». Для Церкви святость природа ее, сущность: Церковь являет святость и ею исчерпывается. Все в ней свято, ибо она и есть святость, пришедшая к нам с неба, нас к нему готовящая и его на земле уже и предваряющая. Для Руси святость - идеал, но идеал обязательный и общий, предполагающий сознательную мобилизацию всех сил духовных для достижения его. Это - абсолютная ценность, которая не только возглавляет пирамиду ценностей, но и поглощает их все.
Усвоила такое понимание жизни Россия на самой заре своего исторического бытия, но бытовым явлением стало оно в процессе московского самостроения, когда сознание себя в Церкви отложилось в каждом моменте семейного, общественного, государственного уклада. Свою принадлежность к Церкви русский человек стал свидетельствовать всеми проявлениями жизни своей - бытом!
Церковь с мудрой осторожностью отнеслась к языческому прошлому русского человека, не отвергая предания, обыкновения, обряды, не претящие христианству, а лишь возвышая и очищая их и затем любовно-внимательно вбирая в свой благодатный обиход. Как суеверие осудила Церковь то, что унизило бы Веру, устремляя внимание верующего на случайное и внешнее. Существо же язычества Церковь отвергла полностью и до конца. От этого оно, став чистой бесовщиной, не ушло из Mipa: безсильное против Креста, но влекло к себе, как бездна, готовая поглотить человека, падающего жертвой страстей и отдающего себя во власть темных сил.
Люди, презрительно отворачивающиеся от русского «бытового исповедничества», нередко приписывают ему наличие двоеверия». Они сказкой воспринимают касание мiрам иным, смутно ощущавшееся язычниками, а теперь очищенное Церковью. Но их «свободомыслие» - чистое неверие, а поскольку они сами становятся жертвой темных сил, это происходит в формах более тяжких, чем воображаемое ими «двоеверие». То же обстоятельство, что Церковь мудро отобрала из языческого прошлого все годное на церковную потребу, лишь помогло русскому человеку всецело отдаться в плен Церкви, тысячью нитей соединившись с ней в домашней жизни. Но, конечно, полное взаимопроникновение церковного и житейского обихода не могло произойти мгновенно. Реально-трезво можно говорить о двоеверии в переходный период, когда под формами видимого торжества Церкви могли таиться явления неустойчивого равновесия между языческим прошлым и христианским настоящим. Татарская неволя и была школой, в которой изжито было все переходное и утвердилась победа Веры над лжеверием.
Историческая память сохранила нам яркие эпизоды острых столкновений православной русскости с татарщиной: это как бы вспышки магния, освещающие эпоху. Но, быть может, только нам, пережившим крушение Православного Царства и познавшим соблазн погружения в чужеприродные духовные стихии, дано постигнуть смысл тогдашней жизни, в ее пафосе оберегания обыденности, во всем ее культурном и материальном убожестве. Не потерять себя, не дать себя затереть, не исказить своего лица, остаться верным себе, в своем привычно-достойном жительствовании, а тем остаться верным и той Истине, которая живет во всех мелочах церковно-осмысленного, от отцов и дедов сохраненного уклада, вот психология бытоутверждения, которая роднит нас с теми далекими временами Пафос духовного самосознания и самосохранения и тогда и теперь присущ благочестивому рвению, с которым человек блюдет формы жизни, одним этим уже религиозно оправдывая свое существование в мiре. Отличие то, что тогда было время подъема, а теперь спуска - тогда залагались основы, а теперь храним мы реликвии... Отличие и то, что теперь, оглядываясь по сторонам, в поисках себе подобных, мы вынужденно применяем «выборочный» метод, а тогда то было явлением сплошным, превращавшим все русское общество в один «православный мip».
Д. В. Болдырев, как было вспомянуто (См. о нем в последнем разделе настоящего издания - С. Ф.), называл характерную русскую солидарность «гнездовым» началом. Но что поразительно! Москва не была исходным гнездом, откуда вылетали птенцы, запоминавшие его тепло и им жившие. Она впервые стала гнездом, отвечая новой, тогда возникшей, потребности, общей у русских людей - ощутить себя детьми одной матери, выходцами из одного гнезда, чадами одной семьи, объединенными не просто «родством», но тождеством жизни.
Теперь только мы можем вернуться к рассмотрению вопроса об общественно-политической ткани, созданной Москвой. Так как не историю пишем мы, а как бы духовный портрет Москвы набрасываем сейчас, то отвлечемся от начальных стадий этого процесса, а обратимся к итогам его конечным.
Военно-оборонительным является прежде всего единство Москвы. Ополченским лагерем раскидывается Русь вокруг Москвы, как защищаемого центра. Самозащита вообще определяет административный строй: властно продиктован ею, например, централизм Франции. Зависимость строя Москвы от задач обороны еще больше, так как в соседстве жила она не с государствами общей культуры, а с хищниками, готовыми в любой момент обрушиться на нее, сметая все живое и угоняя все спасшееся от гибели. Не забудем и того, что высвобождение из-под ига татар означало только прекращение постойнной даннической зависимости: татары продолжали висеть на границах, не утратив к тому же побуждения щадить Россию, как свою данницу. Нужно было думать о защите и против Литвы. За исключением северных окраин, страна жила под постоянным страхом опустошения. Вот и надо было, как можно раньше узнать о появлении врага, задерживая его продвижение на периферии, а тем временем произвести мобилизацию основных сил. Обе задачи предполагали всецелую известность и точно-определенную расположенность личных и материальных ресурсов страны, как элементов единого военного плана.
Этим дается ключ к уразумению «несвободы» Руси, как неотменимой государственной необходимости. Пусть постепенно все большее значение приобретало регулярное войско, оно никогда не решало целиком задачи военной обороны. Московский строй до конца остается ополченской организацией, постоянно действующей, с различием степени мобилизованности в зависимости от мест и обстоятельств. Если возникала задача нарочитого военного обслуживания прифронтовой и даже предфронтовой полосы, она разрешалась созданием военных поселений - системой, известной еще Владимиру Святому. Откуда же быть личной свободе, когда вся страна была военной машиной, от безперебойного действия которой зависела судьба ее! О библейских легендарных империях напоминает эта грандиозная ополченская государственность, опирающаяся на молниеносно-быстрые службы: разведочную и оповестительную, связывавшие Москву с далеко выброшенными в степь передовыми постами.
А за этим военным единством стояло другое - хозяйственное и прежде всего, земельно-хозяйственное, ибо нечем было содержать командный состав, как только земельным довольствием. Обладает ли кто землею и по этому признаку признается главой ополченского отряда, или, как таковой, наделяется землей - всегда и при всех условиях хозяйственно-освоенная земля есть основа военного ополчения, и каждая земельно-хозяйственная единица есть одновременно единица военная. Вот и второй блик Москвы, исключающий начало свободы! Не может быть ни свободного оборота земель, ни свободного передвижения людей там, где каждый землевладелец и землепользователь находится на военном посту. Дисциплина военно-ополченская дублируется дисциплиной военно-хозяйственной, ибо каждый отряд ополчения есть и отряд военно-трудовой армии. А работа последнего трудности непомерной. Москва была заселена редко, а военная страда отвлекала людей от хозяйства! Опустошения были часты и жестоки, от которых хорошо, если людям удавалось отсидеться в городах и монастырях! Поражаться надо терпению, с которым люди принимались за восстановление разрушенного, - нередко повторное! Велик должен был быть соблазн бросить свое пепелище, уйдя туда, где уже есть заведенное хозяйство: таких мест много и везде желанны люди. Но разве может допустить такой переход венный план! Сиди там, где ты записан по книгам, которые обнимают всю страну. Оторваться от земли способ один - бежать!
Мы видим: несвобода вынуждена обстоятельствами. Без нее нет жизни Руси. Но одна ли военная нужда гонит свободу? Желанна ли она сама по себе, понятно ли даже?
Кто может похвалиться на Москве свободой? Никто! Все, и властвующие и подвластные, разнствуют лишь формами зависимости - будь то «служба» властвующих, или «тягло» подвластных. Никто не скажет: это - мое, и действую я по моему личному праву. Не представило то для Московской Руси, и в этом все равны, и селянин, и купец, и промышленник, и боярин и даже владетельный князь, способный поспорить о родовитости с Царем. О распределении благ спорить можно, и тут действуют обычные формы гражданского оборота и обмена, как и обычные формы судебного разбирательства. Но обладание благом не есть личное право, а есть основание для несения обязанности - и все разнятся лишь формой и объемом таковых, в системе всеобщего тягла и всеобщей службы. Знаем мы один образ отстаивания своего «права»: это когда нарушалось «место» в несении службы. Но и тут отстаивалась служилая честь, а никак не личное право.
На явлении казачества ярко обнаруживается отношение к свободе русского человека на Москве.
Мы видели, в какой мере Московская Русь вынуждена была сплавиться в монолит обязательной службы и обязательного тягла: только такой Русь могла - быть. Напряженность этой вынужденности еще подчеркивается тем, что, в условиях резкой недонаселенности своего ядра, Московская Русь, тоже в целях самосохранения, должна была заселять окружающую пустыню, раздаваясь все больше в ширь. Новый парадокс: интенсивное выселение при растущей недонаселенности, расширение не от тесноты, а вопреки запустению! И это независимо от продолжения колонизации внутренней, ползучей, мирной, которая и в московскую пору продолжала заселять лесную пустыню Великой Равнины.
Проблема заселения степи ставит нас перед фактом существенного раздвоения народного ствола России - разительно-контрастного. На протяжении всего «строительного» периода Русской истории друг против друга стоят две разнокачественные фигуры, одинаково показательные для России: оседлый тяглец и вольный казак.
Вольный! Вот, обрели мы наконец русское воплощение свободы. Им и было казачество, но сколь своеобразным! Воля казачья - свобода от государства, а не свобода в нем!
Как пополнялись ряды казачества? Бегством тяглецов, не выдерживавших тяжести тягла и этим бегством заставлявших еще крепче налагать его на остающихся. Но что уносили с собой эти «невыдержавшие»? Ненависть, свойственную отщепенцам и дезертирам к оставшимся верными долгу? Нет! Не было ее у покинутых, не было ее у ушедших: не только не отрясали они праха от ног своих, напротив - уносили землю отцов своих на подошвах, чтобы на ней строить новые очаги своего, все того же, старого быта. Нерасторжима была связь с покинутыми ими гнездами, но то была связь не родственная, кровная, племенная, национальная даже, не сила исторической памяти: сила быта то была, которая сплетала новые гнезда, пусть и нового типа, но в которых жил все тот же исконный быт. И делал он их, вольных казаков, опять же неотъемлемой принадлежностью Московской неволи. Эти невесть откуда залетевшие птенцы, бунтарски-самовольно покинувшие родные гнезда, становились пионерами сплошной колонизационной экспансии, неся вместе с тем труднейшую и опаснейшую передовую службу, вне самоотверженного действия которой беспомощным мог оказаться весь неуклюжий аппарат московской обороны. Раньше или позже, но настигала их Москва - с той сановитой степенностью и уверенной неторопливостью, которая составляла неповторимую особенность исторической повадки Москвы, по пятам двигаясь за казачьей колонизацией и с неотвратимостью рока налагая на освоенное казаками «поле» все т6 же свое «тягло» и все ту же «службу», предоставляя энтузиастам вольности риск и тяготы нового бегства в дальнейшие пространства безбрежной степи...
Мы помним, что несосветимая разноголосица новгородская преодолевалась «унисоном» общего сознания себя членами дома Св. Софии. Как же к «унисону» приводилась разноголосица московская, превращая растекавшееся по Великой Равнине человеческое тесто в неразрывной прочности общественную ткань?
Один умный иностранец о России Николая I сказал: «Россия есть государство патриархальное». Таковой она действительно еще оставалась, но стала ею она в те времена, о которых говорим мы. Семейный уклад, церковно-освященный, тогда уже обнаружил свою силу, как основа России. Отеческая власть - вот чем держалась Россия, слаженная по одному образцу - куда бы мы ни кинули взгляд, от государевых палат до избы последнего пахаря. «Домострой» не мечтательство, не сборник надуманных правил, не отвлеченный идеал, зовущий подражателей, а собирательный портрет. И тот, кто не ограничивается констатированием социологической вынужденности и исторической неизбежности московской «несвободы», а хочет понять духовную суть ее, позволившую ей стать былью, которой жила и стояла Россия, - тот должен вдуматься в эту уставную грамоту русского быта.
Античный мiр не знал свободы личности, принципиально освященной. Она родилась, когда перед государством встала впервые ценность, для него недосягаемая.
- Воздадите убо кесарева кесареви, а Божия Богови.
Устами Богочеловека Церковь, Им утверждаемая, признала государство, не притязая на то, чтобы заменить его, но обособила от него свою область: «Божие! Поскольку «Божие» противопоставилось государству, как нечто, для него недоступное, и возникла «личность», с ее неотъемлемой свободой. От этого святого корня возрос весь ствол «гражданских свобод». Этого не отрицает и западная наука.
Но что может быть формально неотъемлемого, недосягаемого - по признаку защиты Божия от человеческого! - в семье, которая сама есть «домашняя Церковь» и в которой, следовательно, ничего не должно бы остаться от кесаря! Достаточно так поставить вопрос, чтобы он уже не требовал и ответа. А ведь так именно поняла семью Святая Русь - иначе как бы она была «Святой»? В семье русский человек не хотел видеть себя вне Церкви; это именно и показывает наглядно «Домострой».
А должно ли быть иначе и вне семьи, если кругом живут не «внешние»? Вероисповедное русский человек привык сливать с национальным. Русский, значит - православный. Селянин соседний, значит - христианин. И вот если такой «крестьянин» находится в постоянном общении с другими «крестьянами», то разве не под знаком креста раскрывается это общение? Как много этим сказано для тех, кто свою жизнь не мыслит отдельно от жизни Церкви! Этим ведь и выражено понятие «мiра»! Он может быть раздвинут до пределов Православной Вселенскости, но и в объеме крестьянского добрососедства это все тот же «мiр», над которым - поставь стены, накрой куполом, водрузи крест - вся Вселенная тут! Но разве только в храме, в семье человек - в Церкви? Разве не перед Богом совершается все в общении верных между собой, когда нет между ними «внешних»? Какое же у кого может быть формальное притязание в составе «мiра»! Английская поговорка, так понятная западному человеку: «Мой дом - мой замок», - невразумительна русскому.
Естественность святого безправия для русского человека тем очевиднее, что образцом для общежития всегда рисовался ведь монастырь, а в рамках московского строя общежитие очень близко подошло к этому идеалу, - как об этом свидетельствует тот же Домострой. Если в эпоху Киева монастыри имели великое влияние, заменяя академии и университеты, то теперь становятся они средними школами, чуть не начальными училищами - не утрачивая роли руководящей в культурной жизни и все ближе подходя и к делу государственного строительства. Когда мы выше уподобляли углубление внутреннего горизонта московского человека умоначертанию человека, покидающего мip, тут не было преувеличения.
Известна интимная близость между монастырем и пахарем, которому иноческая колонизация пролагает путь и зовет за собой. Отшельник углубляется в лесную Фиваиду, увлекая последователей. Об этих гнездах благочестия узнают люди мiра - тянутся за ними, поселяются вокруг - вынуждая нередко пустынножителей бежать дальше в поисках спасительного безмолвия. Поучительно чтение повествований о возникновении русских населенных мест: в сфере расширяющейся Москвы повсеместно упираемся мы в местные чтимые обители, как пионеров! Связь с монастырем может быть нащупана углублением и в историю семей. Схима - явление бытовое, и перед смертью, и как утешение вдовства. Быт родовитых семейств, сохранивших исконное благочестие, свидетельствовал и в недавнее время о теснейшей связи семьи с монастырем. А домашний быт Московских Царей и Цариц - разве не лучшее то воплощение старого русского быта! Москва, с царским дворцом и великими святынями своими, естественно приобретала значение некоего центрального монастыря - средоточия всероссийского устремления к святыне.
Вот и новое вырастает изображение Москвы, как Единства - уже иконописного пошиба! Не только Москва - центральная ставка ополченского лагеря и приказная изба, ведавшая службой и тяглом всего народа: московское «гнездо» является духовным средоточием целой системы гнезд, объединяя духовную устремленность Русской Земли к горнему отечеству. Не случайно возникло обыкновение московских сторожей перекликаться молитвенными возгласами, вызывавшими в памяти образы главных центров Руси, как не случайно объединились в Успенском Соборе российские святыни! Слитность обыденного и святого достигает здесь вершины, но она живет в быту везде, выражаясь в самом календаре народном: годовым кругом церковных святцев живет пахарь, приурочивая память о повторяющихся явлениях хозяйственных к датам церковным. Не день месяца помнит русский человек, а Святого, на которого падает дата. А Святой знаком ему хорошо: издавна любимым чтением русского человека служили Четьи Минеи.
«Монастырь твой Россия!» Эти слова Гоголя были патетической фразой в его время, но они выражают природу московского быта и могут быть взяты в основу трезвого социологического исследования древней Москвы.
Внизу - семья, особый мiрок, не всегда малый - домоводство! Не такая уж редкость - домовая церковь. Отеческая власть господствует безраздельно, воспомоществуемая столь же патриархальной властью домохозяйки и, по доверию, иных домочадцев. Рабство, как формальное право человека на человека, чуждо сознанию Москвы: явления зависимости осмысливаются началами службы и тягла, первым для властвующих, вторым для подвластных. Формально господин неограничен, по существу он ответственный носитель власти, вверенной ему ради обязанностей его и подвластных ему. Это - должность с задачей правильно распределять обязанности и наблюдать за своевременным и рачительным их выполнением. Не непременно это единоличный господин: такой инстанции между «народом» и «Царем» не знает значительная часть страны, а тем, где «господин» налицо - налицо же неизменно и, восполняющая его власть, общественная самодеятельность, вне наличия которой нельзя и помыслить нормального течения московской жизни. И какая духовная красота в том, что эта общественная самодеятельность неизменно облечена в форму «мipa».
Что же такое этот русский «мiр»? Формально-познавательно его не определишь, ибо обнаруживается здесь тайна верующей души, печать налагающая благодатную и на явления общественные, из нее рождаемые.
Где двое или трое собраны во имя Господа - Он среди них. Так сказал Господь, и уверовал в это русский человек. Так и видит он всякое объединение людей «русской» веры. Это и есть «мip». Связано это явление с землей, как с главным источником существования наших предков, но по существу «мip» - везде, будь то артель, казачий курень или торговая сотня: деловое нераздельно сочетается со святым. «Деловым» для Москвы было неизменно ответственное распределение обязанностей и наблюдение за выполнением их. «Община», и как слово и как понятие, кабинетная выдумка. Ни «ртов» (потребительное начало), ни уравниловки исконный «мip» не знает. Деловая природа «мiра» - солидарная ответственность за правильное несение тягла. Но за этой тягостной прозой неизменно стоит иное, носящее печать святости и уводящее от трезвой нужной прозы - вдаль и ввысь.
Это - дыхание Церкви. Духовно утончаясь, «мip» способен возвыситься до явлений православной соборности, уже сливающих жизнь народа с жизнью Церкви. Душевно сгущаясь, «мip» дает явления хоровые, так глубоко внедренные в русскую душу.
Mip во зле лежит. Это относится и к мiру в кавычках! Теряя и душевное и духовное свое содержание, он может привести к обнаружению явлений грубых и отталкивающих. Вдумаемся в явление обычной сходки: ее можно изобразить очень неприглядно, и так оно и бывало и может быть всегда, - но разве в этом ее природа? Разве нет в ней элементов хоровой гармонии, могущей в любой момент получить и песенное выражение, но звучащей и в деловой работе схода и направляющей ее к согласному - «унисонному» даже! - решению вопросов? И разве не способна она, когда веяние Духа пронесется над ней, возвыситься до высших форм человеческого общения, духоносных, - и это не случайностью будет, а выражением именно самой природы «мiра»!
Вот перед нами новый еще облик Единства, явленный Москвой! Иерархия «мiров» вырастает перед нашим духовным взором, впрочем - иерархия ли? За этим словом стоит что-то формальное. Без формального не обходится никакое общежитие, но тонет форма в гармонии Московского уклада, обретая цельность в образе Русского Православного Царства. К Единству восходили русские люди не через сознание себя участниками отдельных «мiров», - то была бы анархия, способная в отдельные лишь моменты приводить к ладу. Нет, русские ощущали себя принадлежащими непосредственно - к одному мipy, все ему отдавая и все от него получая, никак себя ему не противопоставляя - ни общественно, ни единично. Это и было Русское Православное Царство. Не теократия то, не цезаропапизм, не деспотия, не монархия, не абсолютизм - нечто то единственное и неповторимое: основное Чудо Русской Истории, в котором русский православный мiр получает не только вселенское, но уже и неотмiрное значение, отражая отблеск Восьмого Дня...
В Русском Царе Православном русский человек обретает ключевое звено, позволяющее ему, оставаясь на земле, сочетаться с тем «горним», которого взыскует душа: стык с Небом получает он в самых обыденных действиях земных. Ибо Царь - власть не только земная. Делу всего русского «мipa», всех русских «мiров», каждого члена их, придает он значение дела Божия, налагая на каждое проявление его самомалейшее печать Божия послушания: таким становится каждое дело, если только выполняется оно по поручению Царя Православного.
Неприглядна может быть русская жизнь, кричащими диссонансами полна, но если хотя бы приглушенно таится в душах русских людей унисон верноподданнического послушания Русскому Православному Царю, пробьется он и покроет все. Но помнить надо, что и тут «здоровое» начало, душевную общность должно восполнять и возвышать духовное устремление, которое тоже свое выражение и может и должно получать в идее и личности Православного Царя. Ибо какое послушание великое несет Он! - Хранить Православие во Вселенной! Русский Царь - мiродержащая идея, осуществление которой вверено Промыслом Божиим, после крушения Византии, России, и это - цель ее бытия. Хранит Россия Православие, как и ее Православие хранит, а в Царе объединяясь и в нем находя живое олицетворение, хранит Россия и весь Mip. Воплощение великой идеи Русского Православного Царства подготовлялось всем процессом роста России, но осуществление она обрела в образе Москвы. В ней Россия нашла себя. Перейдя впоследствии на пути новые, радикально изменила она свой облик, но себе не изменила, не потеряла себя. Тема сложившейся Царской Москвы, тема Империи - особые темы. Здесь мы только пытались изобразить возникновение Русского Православного Царства.