Выбрать шрифт:
В самый последний момент современности, когда под влиянием ряда общих и случайных причин государственный механизм стал приходить почти к самоупразднению, покойный В. К. Плеве, несомненно один из крупнейших представителей нашей бюрократии, писал о современном конституционном движении:
«Причины (его) заключаются в некоторых явлениях нашего гражданского развития за последнее полстолетие. Рост общественного сознания как естественное последствие преобразований, раскрепостивших и личность, совпал с глубокими изменениями бытовых условий, с коренной ломкой народно-хозяйственного уклада. Быстро развернувшаяся социальная эволюция опередила работу государства по упорядочению вновь возникающих отношений. Отсюда пошло сомнение в пригодности государственного аппарата для выполнения надвинувшихся задач управления. Отсюда возникло стремление в известной части общества к государственному строю, основанному на политической свободе. Таковы общественные течения, питающие конституционные вожделения из источника чистого, но есть и мутные источники в виде работы политических карьеристов всякого рода, которые пользуются всеми подходящими случаями, чтобы устраивать нечто вроде общественных протестов и происков разных центробежных сил и стремлений на инороднической подкладке [«Памяти Вячеслава Константиновича Плеве», Спб. 1904 г., стр. 41-42].
В этом определении много правды. Но почему же «быстро развернувшаяся социальная эволюция» опередила работу государства? В. К. Плеве выражает при этом признание, между прочим, и в том, что «способы управления обветшали и нуждаются в значительном улучшении». Но дело не в том, что «способы» «обветшали», а в том, что они состоят в полной бюрократизации пореформенной России.
Действительно, условия государственного творчества в настоящее время очень сложны. Последние два столетия, пережитые Россией и всем культурным миром, к судьбам которого она присоединилась, создали чрезвычайное усложнение мировой и национальной жизни. Усложнились задачи общества, усложнились требования личности. В огромных размерах произошло то, что Спенсер называет «прогрессом», т. е. «дифференциация» социальных элементов. Это не есть «прогресс» в банальном смысле слова, как его понимает образованная толпа, т. е. Не непременно «улучшение», которое во многих случаях весьма спорно, но это именно - «дифференциация».
Для того, чтобы она не превратилась в разложение и гниение сил, необходима «интегрирующая» социально-государственная деятельность, а стало быть, и идея. Ее искания, ее пробы составляют причины тех политических переворотов и новых политических форм, которые ознаменовали собой историю народов за это двухсотлетие.
Этот «прогресс», «дифференциация» проявились в России даже заметнее, чем в других культурных странах. Не говорю «больше», но «заметнее», чувствительнее, потому что в России, двести лет назад все было несравненно проще, чем в культурных странах. Требования личности, строение социальных сил - все было сравнительно крайне просто и проще удовлетворялось. За двести лет в этом отношении произошла перемена, которая для нас гораздо более заметна и чувствительна, нежели для старых культурных стран.
Поддержание крепостного строя поэтому, между прочим, и стало невозможным, что процесс усложнения жизни, развитие личности, развитие экономическое, расслоение социальных сил совершалось и под покровом крепостного строя. В некоторых отношениях, в этом процессе выдающаяся роль принадлежит самому дворянству, не как сословию крепостническому, а как носителю Петровского дела просвещения и культуры. Так, именно дворянство высоко развило понятие о личности человека и в своей собственной среде показало нации человека в идеальных образчиках. Оно могущественно содействовало просвещению, сделавши в этом многое даже для своих крепостных. Дворянское меценатство выдвинуло из разночинцев, и прямо из крепостных людей, немало сил для развитой жизни.
Что касается развития русской личности к середине ХIХ века, то одно из любопытнейших свидетельств этого дал Герцен, который заявляет, что, будучи знаком с наиболее выдающимися представителями образованной Европы своего времени, он не видал слоя таких блестящих представителей развитой личности, как среди московских славянофильских и западнических кружков. Высокое состояние личности к концу крепостного периода свидетельствуется, впрочем, блестящим творчеством его во всех отраслях человеческой деятельности. Первая половина ХIХ века выдвинула столько необычайных талантов, как никогда не выдвигала Россия, и у всех них поражает именно необычайная сила личности в самых разнообразных проявлениях. Их, может быть, сравнительно меньше в государственной области, хотя и тут такие личности, как Сперанский, Киселев, Канкрин, Уваров, Муравьев-Амурский и т. д., представляют образчики редкие у нас. В церковной области довольно назвать такие силы, как Филарет Московской и Иннокентий Херсонский. В области художественной - Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Глинка. Даже в области критики никто до сих пор не превзошел Белинского. Целая плеяда публицистов-философов, как А. Хомяков, И. Киреевский, А. Герцен, множество сил в разных отраслях знания обнаруживают уже не признаки учеников, но творческую самостоятельность.
Вообще к концу Петербургского периода, Россия увидела себя сложной культурной страной. Потребности личности, сознание своих прав, потребность свободы - все это в дворянском слое и выработанной им образованной России - стали чутки и напряженны. Но этот процесс выработки личности имел в России и слабую сторону: слой действительно культурный был крайне мал и сосредоточивался почти исключительно в дворянстве. Значительное количество образованных людей издавна вырабатывало наше духовенство, но все они, если не оставались в изолированном кругу своего природного сословия, сливались с бюрократией или тем же дворянством. Культурный тип вырабатывался дворянством.
Но с реформой 1861 года дворянство настолько расшаталось, что, казалось, должно было совсем рухнуть. Оно обеднело и, выбитое из привычной колеи, не могло давать тона жизни. Между тем на все отрасли службы и образованных профессий хлынула масса «разночинцев» всех возможных сословий и племен, имевших между собой только ту общую черту, что все они отбились от своих социальных слоев и вошли в слой «образованный» - в «интеллигенцию», как они стали себя называть через десятка полтора лет.
Весь этот новый общественный слой, «интеллигентный», численно постоянно растущий, имел, вообще говоря, не глубокое образование, и еще меньше культурного воспитания. Даже обедневшие и опустившиеся дворянские семьи уже не имели сил его давать своим членам, а настоящие «разночинцы» развивались еще при худших условиях. Разночинская интеллигенция нередко могла подсказать поэту страшное искренностью признание и жалобу:
В нас под кровлею отеческой, Не запало ни одно Жизни чистой, человеческой Плодотворное зерно... [103]
Эта новая «интеллигенция» унаследовала у стародворянской всю ее требовательность в отношении прав личности, но не имела ни силы, ни самостоятельности, ни тонкости личности стародворянского времени. Элементов устойчивости в ней поэтому было меньше, элементов самоуверенности и требовательности стало еще больше.
Первая же эпоха появления этой разночинной интеллигенции прославилась «нигилизмом», крайним отрицанием всего существующего, и резким революционным характером своим.
Отмена или крайнее ослабление привилегий, дающих доступ в область «интеллигентных» профессий, и огромное расширение этой области создало еще новый социальный факт.
В эту область хлынуло множество нерусских элементов, все более увеличивающихся в составе «интеллигенции». Среди них особенно должны быть отмечены евреи, которых прежде почти не знала Россия в среде своих высших, правящих классов. В новый период они стали быстро захватывать самую влиятельную роль во всех областях умственного труда и либеральных профессий.
Сам по себе прилив чужих элементов хорошо знаком России, но прежде русские сохраняли достаточно силы для того, чтобы русифицировать приходящие извне элементы. В новой России пришлые «интеллигенты» брали уже верх над коренными. Разночинская интеллигенция была внутренне слишком слаба как культурная сила, и по своему сбродному сложению легче всего сплачивалась на отрицании. Естественно, липа, выходящие из разнородных по типу слоев, свободнее всего сходятся при отбрасывании каждым своего органического прошлого и при постановке общей цели на каких-либо чисто отвлеченных началах имеющих вид «общечеловеческих».
Таким «общечеловеческим» казалось «европейское», «общекультурное», и притом в тех крайних побегах, которые и в Европе отрицали все «старое», органическое.
Наша новая революционная интеллигенция поэтому связала себя традиционно с прежним западническим направлением, с которым в действительности имела немного общего. Со страстностью вспыхнула в ней старая наша подражательность, от которой стали было излечиваться культурные слои дворянской образованной России. Никогда никакие «пирожники» Меньшикова времен Петра не были такими страстными поклонниками «последнего слова развития», которое на сей раз стали искать в революционной Европе.
Этот отрицательный, космополитический, внеорганический, а потому революционный дух тяжко налег на новую Россию.
Само собой разумеется, что «национальная интеллигенция», прямые преемники 200-летия культурной работы России, не исчезли. Напротив, в этот же новейший период создано почти все, в чем русское самосознание дошло до высших пределов, до сих пор им достигнутых. Этот новый период есть период Достоевского, Н. Данилевского, Л. Толстого, И. Аксакова, М. Н. Каткова, обоих Соловьевых (отца и сына), М. Салтыкова (Щедрина) и множества других деятелей, раскрывавших разные стороны содержания русского духа и более или менее формулировавших плоды русского самосознания.
Но вся эта работа происходила в котле кипения интеллигентной революционности, заливалась ею со всех сторон, не имела сил подвести какого-нибудь общенационального итога.
Это состояние мысли образованных слоев тем более сложно, что интеллигенция явно и сознательно «революционная» тесно переплеталась с интеллигенцией «национальной», выражающей органическую умственную работу России. Их коренное различие сказывается иногда очень ясно при переходе к политической деятельности, но в области культурного дела оба элемента смешиваются нередко даже в одной и той же личности.
Л. Толстой, с одной стороны, - крайний отрицатель и даже революционер; но он же - великий работник национального самосознания. Немногие Русские так ярко доказали невозможность для себя отрешаться от верховенства этического начала. То же приходится сказать о Салтыкове-Щедрине, да и о множестве других. Что такое Владимир Соловьев? Что такое Глеб Успенский? У всех них отрицание современности держится на чисто русском же психологическом начале. В средних слоях интеллигенции эти элементы отрицания и утверждения смешиваются еще более неразложимо. В высшей степени бунтовское «народничество» в то же время родственно славянофильству по усилиям держаться на почве органических явлений. Внутренний разлад интеллигенции доходит до страшной путаницы, которую так неподражаемо изобразил Достоевский.
Тот вопрос об истине, который поставила себе Россия еще перед реформой Петра, при таких условиях обострился и запутался сильнее, чем при Петре. Он после 200-летней работы явился пред Россией в такой сложности, как она не могла себе и представить в московские времена. Между тем подводить итоги пришлось в такое время, когда в «интеллигенцию» вливалось огромное количество homines novi [104], почти чуждых культурной работе России за эти 200 лет, в огромном проценте иноплеменных, чуждых самой русской психологии и даже по внутреннему своему содержанию ей враждебных.
Я не хочу обвинять никаких «чужаков» за то, что они люди иной природы, чем русские, и этим волей-неволей усиливают наши элементы отрицания. Совершенно естественно, что они имеют свое содержание. Быть может, их вторжение, как ни тяжко оно для русского развития, даже провиденциально необходимо для окончательного выяснения русского же идеала, по существу универсального, а потому обязанного найти способы примирить с собой и подчинить себе даже вавилонское столпотворение этой разношерстной «интеллигенции». Но когда это еще совершится, а в ожидании является тот факт, что при устроении России, освобожденной от крепостного строя, созидающая власть встретила перед собой заготовленный прошлым, но только тут выросший во всю силу огромный слой революционной интеллигенции, которая страшно затруднила национальные задачи.
Эта интеллигенция не только в своих крайних проявлениях, но и в умеренных, так называемых либеральных, отрицала не частности строения, а саму строящую силу, требовала от нее не тех или иных мер, а того, чтобы она устранила саму себя, отдала Россию им. Но на такой почве возможна только борьба, полное торжество победителя, полное уничтожение побежденного.
Тяжкий смысл этого положения едва ли у нас сознавался властью, которая, будучи основана на нравственном единении с нацией, с трудом представляла себе, чтобы среди «своих» могли перед ней стать принципиальные враги.
Но за то сама революционная интеллигенция, как «мирная», так и «боевая», вполне понимала положение и систематически направляла все свои усилия к тому, чтобы все устроительные меры власти, всякий шаг развития страны обратить в орудие борьбы против данного строя. А эта интеллигенция была повсюду - и многочисленная в рядах самой же бюрократии, как слоя наиболее отрешенного от всех органических элементов нации, она нередко сама же и вырабатывала мероприятия правительства, прямо противные самодержавной идее. Что касается интеллигенции чисто революционной, то она скоро дошла до самой ярой борьбы, помощью политических убийств создав тактику «террора».