Русская Идея

Лев Тихомиров

Критика демократии

Выбрать шрифт:

Изменить размер:

Увеличить шрифт     Уменьшить шрифт

Почему я перестал быть революционером

Приложение № 2

Несколько замечаний на полемику эмигрантов*

В течение почти целого года я был предметом ожесточенной полемики русских эмигрантов Парижа и Швейцарии. Объяснения по этому поводу я не подумал бы переносить в пределы отечества, если б это не было сделано раньше, помимо меня. Притом стремление эмигрантов уничтожить меня имеет целью, собственно, повлиять на слои молодежи, еще доступные, к сожалению, их влиянию. Некоторое объяснение становится для меня необходимым.

Это объяснение я обращаю по преимуществу к русской молодежи, даже к тем «товарищам в России», которым г-н Лавров пишет свое «Письмо» обо мне. Я не обращаюсь к своим эмигрантским оппонентам не по отсутствию «общей почвы» в смысле идей или желаний, чем г-н Лавров объясняет невозможность спорить со мной («Письмо к товарищам в России», с. 2-3). Такие соображения имели значение для книжников и фарисеев, инквизиторов и т. п. Для меня в деле определения истины не существует ни иудеев, ни эллинов. Я верю, что два человеческих существа всегда могут найти общую почву в виде правды фактической, нравственности и общечеловеческих интересов. Единственное условие, необходимое при этом, есть добросовестность, искренность, решимость спорить честно. Поэтому я не усомнился обратиться к разуму и совести эмигрантов и революционеров в своей брошюре «Почему я перестал быть революционером».

К сожалению, мои противники именно отказались от добросовестного рассуждения. Они избрали иную систему. Они стараются изолировать меня, достигнуть того, чтобы меня не слыхали, не читали. В этом смысле поставлена на ноги вся их «партийная дисциплина». В полемике же они оперлись на распространение выдумок и клевет, перешедших все пределы того, что я мог себе представить.

По словам некоего Светлова («Cri du Peuple», 21 августа), я просто продался, соблазненный «лаврами и рублями Каткова»; он меня называет traitre**, прибавляя: quidittraitreditpolicier***; он выражает опасение доносов с моей стороны.

Г. Серебряков, который мне еще недавно говорил: «Что скромничать! Вы сами знаете, что вы единственный человек, способный сказать новое слово», теперь рисует своим читателям якобы историю моего развития, из которой явствует, что я был всегда ничтожностью, руководимой великими товарищами и немедленно павшей из страха пред правительством, как только не стало означенного руководства («Открытое письмо Льву Тихомирову», с. 2-3).

П. Лавров не отстает от своих молодых друзей. Он не стыдится сравнивать меня с Дегаевым, замазывая, по обыкновению, смысл своих фраз, но тем вернее бросая зерно клеветы, которая должна пышно разрастись на почве вырабатываемых им воспаленных умов. Нечего стесняться: «Л. А. Тихомиров — чужой», — повторяет он несколько раз, с ожесточением средневекового раввина подчеркивая слово чужой. Он находит законным негодование тех, «кто слишком возмущен, чтобы думать в этом случае о справедливости» (с. 31). Я поэтому «должен ожидать всех последствий своего поступка». Он взывает к репрессивным мерам: «Если бы каждый сторонник социалистического дела был уверен, что его товарищи не простят ему ни одного поступка, вредного значению партии... он во многих случаях не решился бы на этот поступок» (с. 3). И после всего этого анафематствования П. Лавров объявляет моей же собственной виной, что я будто бы из лагеря гонимых перешел в лагерь гонителей (с. 31). Это я — оболганный, отдаваемый на поток, на мщение, я же оказываюсь в числе гонителей г-на Лаврова с товарищами!

Поставив полемику на такую почву, что со мной, собственно, «спорить нечего» (с. 2-4), а нужно только искать оружие против меня (с. 8), мои противники не стесняются создавать его. То являются двусмысленные petits papiers****, то какие-то анонимные «товарищи» (может быть, из тех, что я не пускал к себе на порог) свидетельствуют, что не замечали во мне никакой внутренней борьбы. «Свидетели» против меня, вроде упомянутого г-на Серебрякова, совершают всевозможные «неточности» в показаниях.

Один, например, пишет в брошюре «Революция или эволюция», что он поражен неожиданностью моего переворота в оценке терроризма и революции; он протестует против меня и разоблачает меня. А между тем этот самый человек год пред тем участвовал со мной вместе в выработке программы одного несостоявшегося журнала. В основании программы было положено соображение, что в русских политических взглядах нет идеи, которая отличалась бы одновременно широтой и положительностью; выработка этого здорового миросозерцания ставилась задачей журнала, который заявлял себя вне партий. Мирный исход из разных затруднений настоящего признавался не только желательным, но и возможным. Терроризм определялся как «явление болезненное и даже весьма опасное», между прочим, потому, что искажает идеи. И вот человек, который все это читал и знает лично, что именно я употреблял все усилия придать журналу чисто культурный характер и изгнать из программы революционную точку зрения, — он теперь протестует против «неожиданности», как будто и действительно ничего не знает. Есть ли в таких лжесвидетелях хоть искра совести?

Точно так же Лавров цитирует одну мою записку, якобы доказывающую мою революционность, тогда как я с этим самым человеком, о котором шла речь в записке, говорил настолько откровенно, что он повсюду называл меня монархистом.

Точно так же «группа народовольцев» в доказательство моей революционности ссылается на заявление, написанное не мною, а Лавровым и мною даже не читанное, — факт, известный решительно всем меня тогда окружавшим.

Я упоминаю обо всех этих дрязгах только для того, чтобы показать читателям невозможность для меня объясняться (иначе как пред формальным судом) с такими полемистами и «свидетелями». Дело не в отсутствии общей идейной почвы, а в том, что господа эмигранты освобождают себя от всяких «пут» добросовестности.

Но с читателями я должен объясниться.

Почему, собственно, господа эмигранты находятся в таком негодовании против меня? В их состояние умов небесполезно вдуматься. Оно представляет хороший образчик наивного самомнения, соединенного с крайней ничтожностью мысли.

Революционеры совершенно искренно убеждены, будто бы они идут в первых рядах исторического прогресса. По их понятиям, развитие человека приближает его к ним, отдаление же от них есть понижение. Между г-ном Тихомировым, говорит Лавров, и «работниками мирного прогресса» в России разница огромная. К ним нельзя одинаково относиться. «Иные из них (работников мирного прогресса. — Л. Т.) могут быть завтра в наших рядах, — поясняет он, — и мы примем их с радостью (какая честь! — Л. Т.)... Их ошибка в том, что они недостаточно далеко пошли, но они не отступали; ничто не мешает им пойти дальше (еще бы! — Л. Т.). Положение Л.А. Тихомирова совсем иное. Он видел — и отвернулся. Он был в первых рядах и отступил» (с. 31).

Вот, собственно, в чем дело и в чем мое преступление. Изложенная моим оппонентом историческая концепция обща всему революционному миру. Не только г-н Лавров, но первые встречные самоучки-рабочие из анархистов, кое-как воспитавшиеся на популярных брошюрках, точно так же совершенно убеждены, что за них какая-то «наука», с ними свобода, прогресс и т. д.

Но ведь я именно утверждаю, что нет ничего фантастичнее этих претензий. На самом деле революционное миросозерцание есть вывод из самого ничтожного числа фактов, и притом не точно констатируемых. Это одинаково верно относительно П. Лаврова, как и господ Серебряковых и Симоновских с К°, потому что для обоснования своих взглядов он пользуется ничуть не большим числом фактов, чем эти последние; остальные свои знания он чисто механически пристегивает к теории или оставляет совершенно в стороне. Вот почему аргументация у всех них одинаково банальна и поверхностна.

Прежде и я думал по той же системе, как г-н Лавров, то есть не пользовался большею частью того, что видел, о чем читал. Мой «поступок», в сущности, только в том и состоит, что я наконец решился видеть то, на что смотрел, и тут неизбежно вышло «отпадение».

Именно, как справедливо выражается мой критик, я видел — и отвернулся. Без сомнения! И как же было не отвернуться, увидавши?

Я, упрекает он, «был в первых рядах и отступил». Конечно, не зная, что делается «в первых рядах», я, как многие другие, быть может, жил бы простым доверием к ним, а потому не позволил бы себе думать и, таким образом, навек бы мог остаться во власти «передовых идей». Но, видя факты и не боясь выводов, я не мог не «отступить». Я не мог, раз начал думать, не сознаться пред собой, что сплошь и радом «революционная практика» есть преступление, иногда ужасающее, а теории всегда незрелы, схематичны, иногда безусловно нелепы.

Выйдя из-под власти схем и клише, я не мог не видеть, что мое отступление от «революции» не только не есть отступление от свободы и развития, но совершенно наоборот. Господа Лавровы на самом деле вовсе не идут «вперед», указывая путь человечеству, а просто блуждают по сторонам этого пути, не только топчась десятки лет кругом да около, на одном месте, но иногда уходя далеко назад сравнительно с остальным человечеством. Они не ведут историю, а составляют побочный продукт исторического хода развития, отбрасывающего направо и налево непригодные элементы. Настоящая живая сила истории находится именно в тех «мирных работниках», к которым господа Лавровы относятся у нас с таким пренебрежительным снисхождением.

Я говорю «у нас», потому что это не везде так. Желал бы я видеть революционера, который бы сказал Тэну [9] или Пастеру [10], что им ничто не препятствует перейти в «партию»! Он, наверное, услыхал бы в ответ: «Любезный друг, поверьте, что нам труднее сделаться революционерами, нежели вам перестать им быть, так как для нас невозможно перейти на низшую, менее зрелую стадию миросозерцания; вам же если и не легко, то, может быть, возможно подняться на высшую». Характеристично, что Лавров этого очевидно не понимает и серьезно говорит, будто я лишь голословно обвиняю революционное миросозерцание в нереальности. Удивительное дело! Я бы еще понял, если бы Лавров начал отстаивать важность бессознательных исторических движений, но не понимать фантастичности революционных представлений и оценок — это поистине невероятно...

Но если Лаврову трудно усваивать новые оценки, чуждые его поколению, то это все же не дает ему права прибегать к недостойным приемам борьбы против меня. Человек думающий обязан понимать, что и другие поколения имеют право мыслить, и манера бросать в них за это грязью ничем не извинительна. В каждом поколении этим занимаются вовсе не лучшие его представители.

Возвратимся, однако, к претензиям революционеров изображать из себя авангард человечества. Посмотрим, стоят ли эти люди действительно впереди? Идя за ними, придем ли мы к чему-нибудь высшему? Надеюсь, что идти вперед значит идти к развитию силы, к совершенствованию нравственному и умственному, к осуществлению справедливости... К этому ли ведет Лавров с товарищами? Не могу согласиться.

В нравственном отношении я прямо нахожу, что идеи Лаврова приводят лишь к некоторому возрождению чрезвычайно первобытных, несовершенных форм морали. Вместо братства общечеловеческого и справедливости высшей, царящей надо всеми частными (в том числе и кружковыми) интересами, Лавров воскрешает ветхозаветную кружковую солидарность. При этом внутри кружка (или партии) развиваются отношения очень тесные, но весь остальной, внешний, так сказать, мир является некоторыми гоями, гяурами, возрождается нечто вроде понятия о hostes, о немцах, немых, с которыми Лавровы не могут даже и объясняться (нет общего языка). Без сомнения, этот внешний мир они имеют в виду «спасти», но, во-первых, гуртом, в виде человечества, отдельные же лица, подходящие под рубрику «врагов социализма», не имеют права ждать даже справедливости. В отношении их, как видно из вышеизложенного, революционеры позволяют себе забывать даже требования чести. Во-вторых, в деле «спасения» ко внешнему миру не проявляется ни искренности, ни уважения.

Я вспоминаю последнюю речь Лаврова о роли и формах социалистической пропаганды. Если выразить его мысль ясно, без обычных недомолвок, он учит (с. 5), в сущности, такой системе: «мелкого буржуа» натравить на «промышленного магната», а рабочего — на «патрона», то есть на того же мелкого буржуа. Космополитическому социалисту рекомендуется обращаться даже к патриотизму, если это выгодно (для «дела»). «Будет ли во всех этих случаях пропагандист употреблять термин "социализм" или нет, это все равно, — прибавляет премудрый учитель. — Важно лишь то, чтобы в умах развивались идеи, подкапывающие веру в неизменность существующего порядка вещей, и указывали бы путь к борьбе против этого порядка» (с. 6). Эти прекрасные правила молодой последователь «социалистической нравственности» перенесет, конечно, и на «возбуждение бунтов» и «террористические факты», ибо ни то, ни другое, по Лаврову, не противоречит социалистической пропаганде, лишь бы принимать в соображение, «на кого имеется в виду действовать, вызывая бунт, поражая воображение общества террористическими фактами» (с. 10). При всем этом не поднимается даже и вопроса о справедливости. Лавров учит думать лишь о целесообразности с точки зрения осуществления его идеи. Чистокровный дух иезуитизма проникает насквозь всю эту пропаганду, в которой совершенно отсутствует уважение к мысли, совести и свободе других, будь это отдельные личности или хоть сотня миллионов людей, объединенных одной верой, одной идеей.

Доказывая в своей брошюре преступность терроризма, я сказал, что каждый должен признать установленные народом формы власти и что, ниспровергая их насильственно, мы совершаем действие тираническое. На это Лавров возражает, что признавать нужно лишь истинные (выделено у него) интересы народа, а вовсе не «привычные, хотя бы для миллионов, формы мысли и жизни». Пред народом, «печальная история которого не дала ему надлежащим образом развиться», революционер не должен «пасовать» (с. 10). И если бы речь шла только о свободе пропаганды, а то ведь я именно ее не касался, а говорил против насильственных действий. Это на их защиту выступает Лавров. А как узнать, какие потребности народа истинные, какие нет? Это определяется опять же не народом, а самими революционерами. Засим, если народ не согласен признать справедливость их определения — тем хуже для него: его принудят — принудят силой; его святыню будут разрушать кинжалом, динамитом. «Передовой» кагал может позволять себе все, что вздумает, потому что одно дело — права «светочей», а другое дело — права «чужих», необрезанных...

Насколько такая двойственная «мораль» выгодна с боевой точки зрения — до меня не касается, но, как учение нравственное, подобные «передовые» идеи нас очевидно относят на тысячи лет назад, ко временам дохристианским. Несомненно также, что с такой общей моралью, основанной на презрении к чужому праву, невозможно быть истинно нравственным и внутри своего кружка, как бы ни был он видимо сплочен и материально солидарен. Достаточно вспомнить, до какой степени здесь не допускается свобода совести и какого напряжения дисциплины, какого надзора за членами кружка требует сам Лавров. «Способы, которыми социалист добывает себе насущный хлеб, — говорит он, — его приятельские сношения и личные знакомства, его интимная семейная жизнь (?) — ни о чем этом он не может сказать: это мое дело и больше ничье» (с. 17). Товарищи должны следить за всем — от улицы до спальни — и строго подавлять все уклонения от предписанного.

Все это не только нечистоплотно, но также очень архаично, очень отстало в сравнении с той уже достаточно отдаленной эпохой, когда христианство, освящая авторитет общественной власти, тем самым освятило духовную свободу личности, которую Лавров стремится одновременно уничтожить. Не вперед ведет такое учение! Чтобы не замечать этого, нужно быть уж очень забитым и огрубелым.

В отношении умственном также трудно признать притязания Лаврова с товарищами. Перечитывая их писания, невольно вспоминаешь купца Глеба Успенского[11] на старообрядческом соборе: «Упаси Господи! Что ни скажут слово, нет тому слову меньше двухсот лет от роду». Я их «передовые» слова помню еще со школьной скамьи. И не мудрено, потому что какой работы мысли ждал там, где уже все известно, решено, где не о чем думать, да и не позволяется думать? Как в отношении нравственном требования справедливости стираются в «передовых» слоях пред «интересами партии», так развитие мысли и творчества оттирается у них назад из соображений, как бы не потрясти основ партийной пропаганды. Интересы «революционного действия» поглощают все, а совесть и мысль одинаково лишены всех прав.

Что же тут нового, передового? Все это практикуется испокон веков с той разницей, что власти обыкновенно гораздо более терпимы, и притом известная цензура понятна в государстве, так как цель государства не столько развитие будущего, сколько поддержание общественной жизни в ее настоящем, откуда вытекает необходимость известной охраны и репрессии. Но цензура (и еще столь беспощадная) в партии, претендующей пересоздать мир на основании всевозможных свобод, — это противоречит само себе и вводит в критику, полемику и во все мышление «партии» нечто софистическое, неискреннее. Люди кричат против цензуры, а сами являются истинными инквизиторами. Я живой пример того, как безмерны в этой среде привычки уничтожать все выходящее из рядов. Если господа Лавровы и их окружающие пытаются раздавить даже меня заподозриваниями, ложными обвинениями, бранью и т. п., то что же они делают с теми, кто послабее, кого они могут действительно застращивать ежедневно, ежеминутно по всем вопросам мысли и жизни? При такой системе взаимного отупления умы неизбежно становятся трусливы и нечестны. Люди кричат о мысли, развитии — и не уважают ни того ни другого; кричат против гонений — и сами гонят сколько хватает силы; кричат против насилия — и сами убивают, мало того — хотят силой принудить целые народы жить так, а не иначе... Где во всем этом «вперед», где свет передовой роли? Разве состояние ума, совмещающего такие вопиющие противоречия, есть состояние высшего развития? Разве этот тип ума не ниже того, что уже и теперь среди нас, людей обыкновенных, не несущих светочей, считается умом развитым?

Но может быть, скажут, сами идеи, для торжества которых революционеры понижают свою совесть и ум, — сами идеи, может быть, так высоки? Подумайте, однако, только, что для осуществления этих идей господа Лавровы должны сначала воспитать на свой лад по крайней мере значительное меньшинство человечества, то есть во всей этой массе людей, как и у себя, остановить работу мысли и совести. Хорош был бы новый строй! Идеи, развивающиеся на такой практике, какую мы видим в «передовых рядах», волей-неволей ведут не вперед, а очень далеко назад.

Как на небольшой пример этого, пусть Лавров бросит хоть сейчас взгляд на свой лагерь. В настоящем случае эмигранты собрали все свои силы для парализования моего «вредного» влияния. Что же они доказали? Что опровергли? Я подробно обрисовывал принижающее действие терроризма — мне не сделано ни одного сколько-нибудь серьезного возражения. Я обращал внимание всех, самих революционеров, на фантазерское состояние их умов — Лавров ограничивается ответом, что обвинение будто бы «голословно». Но ведь, не говоря уже о приведенных у меня соображениях, обвинение это вовсе не составляет моего открытия. Неужели Лавров только перелистывал Тэна, у которого такое состояние умов прослежено на одном из крупнейших исторических моментов? Пусть прочитает он, например, социальные романы Рони [12] , изучавшего французскую революционную среду... Нет, теперь уже нельзя отделываться простым возражением «это голословно». Это показывает только, что возражающий не знает фактов или не думает о них.

Далее я, например, указывал на неопределенность самого понятия о революции у моих оппонентов. Лавров в ответ наговорил действительно много, но вызываю кого угодно понять, считает ли он процесс революционный процессом изменения типа, или просто насильственным переворотом, или, наконец, какой-то неясной для него самого болезнью? Как же спорить, как рассуждать, оставляя в тумане основные свои понятия? Что получается в головах учеников Лаврова, считающих долгом согласиться с ним, но, очевидно, не обладающих даром понимать того, в чем нет смысла? Оставляя без выяснения основания спора, мой оппонент вместо того ушел в бесконечные второстепенности, чисто механически следуя за мной и повторяя: «Нет, не так», «Нет, вы сами такой». Неужели это работа свежей, передовой, творящей мысли?

Этой мысли не вижу я — серьезно говорю, не как противник, а как читатель, — не вижу и там, где Лавров делает уже действительные возражения. Вот, например, место о парламентаризме (составляющем нынче предмет желаний учеников Лаврова, если не его самого). «Л. А. Тихомиров, опираясь на то, что сравнительно с задачами социалистического строя (?) парламентаризм оказывается "в высшей степени неудовлетворительным" (это он цитирует мою фразу. — Л. Т.), находит возможным порицать его и сравнительно с формами самодержавия» (с. 26). Что за жалкое возражение!

На самом деле я ни на что подобное не опирался. Никаких сравнений социализма и парламентаризма не делал и даже нахожу, что это было бы нечто вроде сравнения треугольника с колокольным звоном. Я просто с точки зрения обыкновенных правительственных задач сказал, что парламентаризм, имея некоторые другие достоинства, никуда не годится как система государственного управления. Я это говорил о парламентаризме демократическом и повторяю это. Для меня странно, как это г-н Лавров, живя двадцать лет в парламентарных странах, не видит бесчисленных недостатков этой политической системы всеобщего бессилия, вносящей в политику торгашеский принцип свободной конкуренции, делающей власть предметом спекуляции и кончающей правительственной анархией. Лаврову кажется возможным критиковать парламентаризм только по сравнению с «социалистическим строем». Пусть он перечтет 15 главу III книги «Du contrat social» Руссо [13] («Des deputes ou representants»*****), и он увидит, что чистейшие демократы, не имевшие понятия о «социалистическом строе», издавна могли считать систему представительства никуда не годной. Парламентарная практика XIX века, не прибавив ничего в пользу этой системы, показала еще рельефнее ее недостатки. А Лавров словно «проспал» всю эту работу мысли столетия.

Все свои силы против меня он развертывает по вопросу о самодержавии (с. 21-25). Аргументация его такова. Пережитые фазисы не повторяются снова в организме социологическом, как и в биологическом. «Единоличная власть, не подчиненная закону», есть фазис пережитый. Она могла существовать нормально лишь в первобытные эпохи. С тех пор как нации слились сколько-нибудь внутренне, является идея безличного закона и самодержавие начинает «фатально» падать. Лавров знает прекрасно, что народы и после Нумы Помпилия [14] прибегали к самодержавию для спасения себя от олигархии, эксплуатировавшей Римскую республику, от феодалов средних веков и вплоть до наших времен (с. 23). «Идея самодержавия, — говорит он сам, — как будто переживала возрождение». Мало того, он знает, что она переживала такие эпохи именно для того, чтобы совершить реформы, которые бы лучше позволили функционировать законности. И тем не менее он утверждает, будто бы самодержавие все время падало и падало. Это значит, что идея Лаврова есть правило, а вся история — исключение! Но чем же выражается «падение»? Дело, видите ли, в том, что возрождение только кажущееся, так как жизнь вкладывала в старую форму новое содержание. Или Лавров полагает, что в возрождающиеся время от времени старые республиканские формы жизнь не вкладывает нового содержания? Признавая великую историческую роль самодержавия, он именно в ней видит причину будущего его падения, так как, совершая реформы и осуществляя законность, самодержавие будто бы становится во внутреннее противоречие и все больше падает... Наконец, дело доходит до появления социализма, и тут уже — ручается нам революционный философ — никакое новое «возрождение» стало невозможно. «Здесь возможной политической формой является лишь крайняя демократия, которая устранила бы и нынешний парламентаризм, и нынешние государственные и юридические формы» (с. 24).

Печально видеть эти жалкие фразы у седовласого «ученого». Но разберем по порядку. Прежде всего, неверно, будто бы тип настоящего самодержца нужно искать чуть не в доисторические эпохи обычая. Неужели Рюрик более самодержец, чем Петр Великий? Неужели точные знания подсказывают Лаврову такие исторические концепции? Неточность определения самодержавия, смешение его с деспотизмом, противоположение самодержавия и законности составляют дальнейшие основы аргументации Лаврова. Но тут нет ни одного слова верного. Кто же не знает, что на самом деле к деспотизму способна всякая форма власти, будь она монархическая, аристократическая или демократическая! Точно так же законность составляет одинаково необходимый элемент при всех формах власти. Различие между ними нисколько не в уважении к закону, не в силе закона, а лишь в том, что каждая из них своеобразно создает источник закона. При всех формах власти закону подчиняются все, за исключением самого источника власти в момент его функционирования.

Таким образом, критика Лаврова держится целиком на спутывании понятий. Сюда же приходится отнести и неточное и неясное воззрение на единоличную власть как будто бы на фазис развития идеи власти. На самом деле власть имеет несколько основных форм, которые все эволюционируют, борются между собою, смещают одна другую, причем вообще основные формы в социологии (как и в биологии) не погибают, а отживают лишь известные фазисы их. Единоличная власть есть не «фазис», а именно одна из этих основных форм и, как все остальные, имеет свои «фазисы». Совершенно верно, что некоторые ее фазисы отживают, но зато вместо них появляются новые. Я давно не слыхал ничего страннее, как «возражение» относительно нового содержания единоличной власти. Но ведь это не возражение против, это довод в пользу самодержавия! Ведь жизненность учреждения именно измеряется его способностью приспособляться к условиям и функционировать с новой силой среди изменившихся обстоятельств. Если же, по самому Лаврову, вся история человечества, с начала до наших дней, представляет беспрерывные «возрождения» самодержавия, приспособляющегося к новым условиям и являющегося силой каждый раз прогрессивной, то на каком основании думать, что эта форма отжившая?

Если прошлое позволяет заключать о будущем, то не следует ли думать, напротив, что народы и теперь прибегнут к самодержавию для решения новых вопросов своей жизни?

Остается, стало быть, только последняя карта — «несовместимость с идеалами социализма». Лавров очень счастлив, если понимает хоть сам свою фразу об «идеалах социализма», но во всяком случае очевидно, что идеалы социализма, каковы они рисуются Лаврову, несовместимы, как он сам объясняет, не с одним самодержавием, а со всеми нынешними государственными и юридическими формами. Стало быть, и с этой точки зрения самодержавие «отжило» не больше, чем парламентаризм или самая «передовая» федеративная республика...

Что ж доказал Лавров даже на этом пункте, где он дает мне генеральное сражение? То ли, что хотел? Нет. Он хотел ниспровергать самодержавие, а сказал только, что его должны отрицать те, кто вообще отрицает государство. Ну а те, кто государство не отрицает? Для тех аргументация Лаврова говори только в пользу самодержавия. Этого ли он хотел достигнуть?

И вот люди, пророки которых обнаруживают такую логику и такое умение понимать историю, воображают, будто за них какая-то «наука», «разум»!..

Я бы отстаивал свое нравственное право думать, если бы даже вступил в противоречие с действительно передовой мыслью человечества. Но в данном случае такого несчастья со мной не произошло. Я вступил в противоречие со слоем и миросозерцанием, у которых много только самохвальства и самомнения, и больше ничего. Отойдя от них, я подвинулся не назад, а вперед с точки зрения зрелости мысли, правды, пользы для страны. Для меня это давно уже ясно, но после периода эмигрантской полемики станет, может быть, более ясно и для других, по крайней мере для тех, кто способен оценивать виденное и слышанное. Мне хотелось бы думать, что реальная оценка мнений и фактов после этого привлечет к себе большее внимание и самих революционеров, которым стоит только прогнать туман софизмов и общих мест, чтобы понять, как вся их деятельность не достойна трезвого, взрослого человека.

Неужели не настало еще время для этого?

Как бы то ни было — для меня оно настало. Оно настало именно потому, что я думал, учился, старался воспользоваться работой мысли передовых стран, и я остаюсь при убеждении, что большинство меня порицающих поступили бы так же, как я, если бы захотели также учиться, думать и наблюдать.

Литература и комментарии:

* Напечатано в «Московских ведомостях», № 74, 76 за 1889 год.

** Предатель (фр.).

*** Кто говорит «предатель» — говорит «полицейский» (фр.).

**** Маленькие бумажки (фр.).

***** Депутаты или представители (фр.).

[9] Тэн Ипполит (1828-1893) — французский историк, философ, теоретик искусства и литературы. С 1864 профессор эстетики и истории искусства в Школе изящных искусств в Париже. Основные работы: «Философия искусства» (1865), «История английской литературы» (Т. 1-4, 1863-1864) и «Происхождение современной Франции» (Т. 1-5, 1876-1894).

[10] Пастер Луи (1822-1895) — французский ученый, выдающийся микробиолог.

[11] Успенский Глеб Иванович (1843-1902) — русский писатель, очеркист. Главной темой его творчества было крестьянство.

[12] Рони Жозеф Анри Старший (наст. имя Жозеф Анри Бёкс) (1856-1940) — французский писатель. Л. А. Тихомиров имеет в виду романы, написанные им вместе с младшим братом: «Nell Horn, membre de l’Armee du Salut» (1886) и «Le bilateral» (1887), повествующие о жизни парижских социалистов. Л. А. Тихомиров был знаком с Рони лично и переводил его романы.

[13] Руссо Жан Жак (1712-1778) — французский вольнодумец, писатель. Основное сочинение — «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762).

[14] Нума Помпилий — по римскому преданию, царь Древнего Рима конца VIII — начала VII века до Р. X.

Подписка на обновления: